– Я понимаю русский язык,- сказала жена с нажимом.- Вот только тебя не узнаю.
И тут меня понесло. Я орал, что пошел служить в Газету, наступив на горло собственной песне, только ради семьи. И все, что я делаю, я делаю только для них, для жены и дочери, а самому мне ничего не нужно. Что я мог бы жить в скиту, в вечном посте, лишь бы мне дали возможность писать, писать то, что я хочу и что должен написать. И что мне нужна лишь моя пишущая машинка… Увы, я и сам понимал, как слабо и неубедительно все это звучит, только скандально.
По мере собственного крика я непроизвольно сползал с тона обличительного – в просительный, но никакого сострадания не было в ее лице. Она лишь выразительно пощелкала ногтем указательного пальца по горлышку бутылки водки – да-да, теперь я пил только водку, потому что денег на бурбон у меня больше не стало,- откупоренную бутылку, стоявшую отчего-то на столике рядом с кушеткой, видно, я прикладывался к ней, когда ввалился домой. И заметила:
– Какой же в этом подвиг – зарабатывать деньги, чтобы кормить семью? А вот другое я вижу – вчера этой бутылки здесь не было. Ты что, пьешь уже с раннего утра?
И вышла, прикрыв за собой дверь.
Тут мне стало совсем плохо, и я полез за сердечными каплями. Надо заметить, что в моем кабинете и до этого утра время от времени стало припахивать корвалолом, и я, тайно страшась, что от меня самого теперь разит лекарствами и стариком, принимал ванну по десяти заходов на дню, как утка. Но на сей раз это было какое-то новое чувство: не просто похмелье, слабость, тошнота и теснение в груди. Был резкий прилив крови к голове, наверное, скачок давления, и я со страхом подумал, что вот так хватает людей апоплексический удар. Я представил себя парализованным, в кресле на колесах, гундосившим что-то олигофренически невнятное. Я представил себе, что правая моя рука отнялась,- она тут же и впрямь онемела. Я представил себе не без мстительности, как вывозит жена, тужась, мое тяжелое кресло со мною внутри на балкон, чтобы я мог погулять,- ведь это она сама была во многом виновата. Но в то же время сообразил, что если подобные мысли хоть раз приходили в голову ей самой, то она вправе говорить мне все что угодно.
2
В тот день, когда произошло у нас с ней решительное объяснение, Асанова была со мною восхитительно мила. Она вопреки заведенному ею же обычаю не стала с места в карьер пускаться в обсуждение моего очередного опуса, но предложила, как некогда, грушу – свежие фрукты по-прежнему всегда стояли у нее на столе. Поскольку она давно не предлагала мне груш, я насторожился, вежливо поблагодарил и отказался.
Тогда она сказала:
– Мне обидно, Кирилл, что я не могу вам платить тех денег, что вы по всем меркам заслуживаете.- Тут она сделала паузу и подцепила-таки грушу за хвост лакированными коготками. Поскольку я не сделал никакого движения груше навстречу, она положила фрукт на стол прямо передо мной.
Груша была аппетитная, желтая с малиновым подпалом. И, даже не наклоняясь, можно было расслышать ее аромат.
– Или, может быть, винограда? – спросила Асанова участливо, как больного, но чужого ребенка.
– Спасибо,- упрямо повторил я.
– Но для вас в Газете есть и другая работа. Там вы будете получать вдвое больше. А ваша рубрика у меня в субботнем номере, конечно же, останется за вами,- добавила она торопливо. И все с самым невинным видом.
Я вдыхал грушевый аромат и ни на секунду ей не верил. Она превосходно умела лгать и притворяться, но меня ей теперь было трудно провести. Она хотела избавиться от меня. Возможно, эти самые "портреты" теперь будет сочинять Макарушка или еще кто-нибудь из ее многочисленных родственников.
– И какая же это работа? – спросил я безо всякого явного интереса.
Впрочем, мне и впрямь было все равно.
– Вас приглашают в отдел рирайта,- сказала она.
И тут я все-таки удивился:
– Меня?!!
– Нет-нет, не простым рирайтером! – быстро и даже чуть испуганно воскликнула Асанова, опасаясь, видно, что я, человек явственно неуравновешенный и пьющий (мне уже не раз доносили, что Асанова удивляется: мол, он так много пьет, а все-таки неплохо пишет), сейчас брошу в нее грушей или запущу пепельницей. И понесла приличную случаю неискреннюю околесицу. Она делала комплименты моему стилю и чувству слова (что ж ты, сука такая, так безбожно меня кромсала, тоскливо думал я); она говорила, что от меня, конечно, потребуется не повседневная рутинная работа, а чтение и редактура только самых ответственных текстов (статей Насти Мед, к примеру, ухмыльнулся я про себя); и что дама, которая приняла отдел из ее, Асановой, рук, просто умоляет ее, Асанову, уступить меня ей, поскольку ей необходим человек такой квалификации (представляю, что они на самом деле говорили обо мне за моей спиной, беседуя за кофе)…
То, что Асанова готова сбагрить меня куда угодно – хоть в службу секьюрити,- было очевидно. Возможно даже, что и начальство, после моего краткого сотрудничества с "Черт, возьми!", не желало больше видеть мою подпись под материалами Газеты. Но так или иначе было ясно, что мне подготовили уже самое настоящее падение. Даже в чисто топографическом смысле – с третьего этажа на второй. Отдел рирайта – это была даже не ссылка, из ссылки можно надеяться вернуться; это было даже не окончательное изгнание из Газеты, которое ведь можно обставить без шума и прилично – мол, ушел по собственному желанию, найдя другое место; это был полновесный публичный пинок под зад, несмываемое унижение – хотя бы потому, что журналисту в моем возрасте и положении делать такие предложения абсолютно неприлично – все равно что предложить идти распространять номера Газеты с уличного лотка; не говоря уж о том, что после рирайта нельзя было рассчитывать на приличное место где бы то ни было. Быть может, такая работа и могла стать стартовой площадкой для молодого человека, но никак не для меня…
Я обещал подумать и откланялся, сдерживая дрожь в руках.
– Вы забыли взять грушу! – крикнула Асанова мне вслед.
"Пойдите покушайте синих груш",- вспомнилось мне. И – еще этого не зная – я прямым ходом направился их кушать. Потому что дома меня ждала записка жены: "Мы с Юлей на две недели в Малеевке. Не хотела тебя тревожить и все устроила сама". Ни подписи, ни прощального поцелуя, лишь приписка: "У тебя в столе я взяла немного денег. В холодильнике грибной суп, тушеная капуста. Ешь". Кажется, в этот день все, как сговорились, озаботились моим пропитанием.
3
Теперь отделом рирайта руководила совершенно несусветная тетка по имени Тоня Резник.
Один вид ее говорил о многом. Это была кургузая бабенка лет под сорок, очень смешно одевавшаяся. На ней вполне могли оказаться короткая юбка темно-зеленого плюша, белая кофточка с пышным жабо, заколотая золотой брошью с бриллиантами, бархатная какая-то жилетка алого цвета с серебряным шитьем в фольклорном стиле, а на ногах спортивные белые тапочки, будто она собралась бежать кросс.
Под стать была и сама ее внешность. У нее были короткие ноги формы бракованных бутылочек, низкая попка, но очень красивые каштановые пышные волосы и маленькое голубоглазое личико, казавшееся бы даже хорошеньким, если бы не невероятно сучье его выражение, означавшее постоянную готовность к скандалу первой категории стервозности. При этом она была похотлива, облизывала, завидя объект, губы спорым языком и задавала идиотские вопросы на свободную тему, что было верхом ее своеобразного кокетства. Короче, море обаяния.
Попала она в рирайт, как и я, будучи сосланной, пониженной из заведующих то ли отделом сервиса, то ли полосой "Модный магазин". Она, быть может, была единственным человеком в Газете, пойманным на взятке прямо на рабочем месте. Кстати, скандалы такого рода шли здесь постоянно, вот только никто все-таки не доходил до такой наглости, как потребовать от клиента нести пакет с баксами прямо в служебный кабинет,- скорее всего, впрочем, ее подставила служба секьюрити. Другую, конечно же, тотчас уволили бы, но мама Тони Резник некогда сидела за одной партой с мамой кого-то из учредителей Газеты, так что Тоню лишь временно – можно было не сомневаться, что лишь временно, учитывая ее природную цепкость заведующей овощной базой,- сослали на этаж ниже, да и то, видно, лишь потому, что с уходом Асановой там открылась вакансия. Впрочем, в Газете и без Тони существовала большевистская практика перемещения неспособных или проворовавшихся из одного руководящего кресла в другое. Но в данном случае юмор был в том, что Тоня Резник теперь отвечала за стилистику и общий тон Газеты, не говоря уж о простой грамотности.
Меня она скорее развлекала, чем раздражала. Как-то, скажем, я услышал из ее уст рассказ о том, как, будучи в очередной раз в Париже, она направилась на модную премьеру в "Гранд-опера". "Постановка неклассическая,- небрежно, как завзятая парижанка, объясняла она,- как бы модерновая, поэтому мизансцены легкие, чтобы проще было возить их на гастроли…" Однако ее плюсом был истинно комсомольский энтузиазм, убеждение, что нет таких вершин, какие б она не взяла. Своих подчиненных она наставляла с воодушевлением.