«Я помню мое юношеское удивление, — вспоминал через двадцать лет Достоевский, — когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям». Речь шла об «Евгении Онегине», о «Мертвых душах», о «Повестях Белкина», о «Коляске». Белинский, по впечатлению его слушателя, интересовался не мощной лепкой типов Гоголя, а только силой его обличения. Он отрекся от окончания «Евгения Онегина», то есть осудил жертву Татьяны, принесенную ею во имя верности и нравственного долга.
По свидетельству Достоевского, он расстался с корифеем русской публицистики «из-за идей о литературе» и ее направлении. Но на такой эстетической почве сходились узлы всех вопросов: философских, исторических, социальных, религиозных.
«Взгляд мой был радикально противоположный взгляду Белинского. Я упрекал его в том, что он силится дать литературе частное, недостойное ее назначение, низводя ее единственно до описания, если можно так выразиться, одних газетных фактов или скандалезных происшествий. Я именно возражал ему, что желчью не привлечешь никого, а только надоешь смертельно всем и каждому… Белинский рассердился на меня, и, наконец, от охлаждения мы перешли к формальной ссоре, так что и не видались друг с другом в продолжение всего последнего года его жизни».
Достоевский называет свое направление «диаметрально противоположным газетному и пожарному», то есть революционному (по смыслу французского слова «incendiaire»).
Расхождение с Достоевским по основным проблемам теории творчества подтверждает и сам автор «Письма к Гоголю». По собственному горькому опыту 30-х годов Белинский ощущал неверный уклон в исканиях своего молодого друга и старался удержать его от опасной ошибки (соблазниться теорией «чистого искусства»).
«Мы сами были некогда жаркими последователями идеи красоты, — писал великий критик, — но с одною красотою искусство еще далеко не уйдет, особенно в наше время». На новый же путь Достоевский не мог вступить. «Эстетическая идея» оставалась для него основой не только творческой мысли, но и всего исторического процесса.
Разрыв становился неизбежным. Он был предопределен всем ходом идейного развития двух мыслителей.
Незадолго до разрыва с Белинским Достоевский встретил его днем у Знаменской церкви, откуда удобно было наблюдать за сооружением нового вокзала Николаевской железной дороги.
Уличная беседа была короткой, но, как всегда у них, значительной. Белинский думал о росте русской цивилизации, о счастье своего народа, которое будет достигнуто не одними теориями и утопиями, но и стальными рельсами, чугунными локомотивами, гигантскими сооружениями из стекла и металла. Он понимал значение пара и электричества. Еще в 1845 году он писал, что новые пути «усилением промышленности и торговли переплетут интересы людей всех сословий и классов и заставят их вступить между собою в живые и тесные отношения». Перед ним выступала преображенная техникой будущая могучая и счастливая Русь. Достоевскому навсегда запомнились его слова:
«— Я сюда часто захожу взглянуть, как идет постройка… Хоть тем сердце отведу, что постою и посмотрю на работу: наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как эта мысль облегчает мне иногда сердце».
Достоевский был тронут искренностью этой патриотической мечты: «Это было горячо и хорошо сказано; Белинский никогда не рисовался».
Но он не увлек молодого романиста своим видением грядущей России. Достоевский работал в это время над повестью «Хозяйка», которую Белинский вскоре отверг за ее романтизм и фантастику.
Последняя встреча Достоевского с Белинским у строительных лесов железнодорожного вокзала как бы обобщает их разногласия и ярко озаряет своей прощальной вспышкой два разнородных философских типа: мыслителя-революционера и поэта-утописта.
Глава IV
В новых кружках
У Бекетовых и Майковых
«Сейчас после Белинского, — вспоминал в 1861 году Достоевский, — занялся в «Отечественных записках» отделом критики Валериан Николаевич Майков», который «принялся за дело горячо, блистательно, с светлым убеждением, с первым жаром юности. Но он не успел высказаться. Он умер в первый же год своей деятельности. Многое обещала эта прекрасная личность — и, может быть, многого мы с нею лишились».
Этот выдающийся критик сыграл заметную роль в истории ранних исканий Достоевского. В 1846 Валериан Майков руководил группой молодых литераторов и ученых, объединенных Алексеем Бекетовым, однокашником автора «Двойника» по инженерному училищу. Тут были два его младших брата — студенты-естественники, поэт Плещеев, Аполлон Майков, Д. В. Григорович, студент-восточник А. В. Ханыков, доктор Яновский и др. Таков новый круг Достоевского.
В спокойной среде молодых ученых, изучающих природу и общество, Достоевский отдыхал от возбужденной атмосферы кружка литераторов. Он сообщает брату 26 ноября 1846 года, что благодаря своим новым друзьям он весь возродился: «Это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером. Они меня вылечили своим обществом».
По предложению Достоевского была снята на Васильевском острове большая квартира и организовано общее хозяйство. Достоевский имел за 1 200 рублей ассигнациями в год, то есть за 35 рублей серебром в месяц, отдельную комнату с обедом и чаем для спокойной работы. «Так велики благодеяния ассоциации!» — заключает он этот отчет о своем бюджете, пользуясь новым термином социалистической литературы.
Когда в начале 1847 года братья Бекетовы уехали в Казань, Валериан Майков привлек Достоевского к участию в литературном салоне своего отца — известного академика живописи Николая Аполлоновича Майкова.
Просторные приемные комнаты в большой квартире на Морской у Синего моста были увешаны картинами хозяина-живописца. Он был известен росписью храмов, плафонами и медальонами на мифологические сюжеты, но также и женскими фигурами неоклассического жанра. Интересен его романтический автопортрет в стиле аналогичных работ Кипренского; удачны изображения друзей семьи — литератора В. А. Солоницына (Третьяковская галерея) и писателя И. А. Гончарова (уже в 60-е годы); последний, выдержанный в хорошей реалистической манере, едва ли не лучший в иконографии творца «Обрыва».
Современники ценили полотна Николая Аполлоновича за свежесть красок и отчетливость композиций, но считали его все же дилетантом. Знаток искусств Григорович отмечал изящную красочность его палитры, напоминавшую старых венецианских мастеров. Достоевскому жанр этой академической живописи был чужд, ему нужен был «нравственный центр» в картине, внутренний драматизм и предельная экспрессия. Этого не могли ему дать «вакханки» и купальщицы второго периода майковского искусства, выпавшего как раз на 40-е годы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});