– Терпеть не могу, – несколько раз говаривал он мне, – когда человек занесется в какие – то превыспренние сферы и начнет молоть. Все это пустяки; пусть там кричат, что он умен, образован… а дайте ему написать какое-нибудь стихотворение, попробуйте – и плохонького не сумеет написать, ей богу! – а мы хоть и не пускаемся в эти превыспренности, а стихи пишем, кажется, недурно. Сам Пушкин их хвалит и просит у меня.
Однако перед Кукольником он пасовал:
– Ну, этот может врать, что угодно, – говорил он, – по крайней мере поэт.
К отвлеченным разговорам Гребенка и Якубович причисляли разговоры о политике.
Литераторов 30-х годов вообще не интересовали никакие политические европейские события. Никто из них никогда и не заглядывал в иностранные газеты. Они рассуждали так, что каждый должен заниматься своим делом, не вмешиваясь в чужое.
– Ну, что мне за дело, – говаривал Якубович, – что французы передрались между собой, прогнали одного короля, взяли другого, – мне от этого ни тепло, ни холодно. Нашему брату, литератору, выход какого-нибудь «Северного цветка» интереснее во сто раз всех этих политических известий. Да провались Франция хоть сквозь землю. Что мне до этого за дело?..
Якубович долго слушал Кукольника, потом подошел ко мне…
– Ну, я вам скажу, Кукольник такую околесную несет, что боже упаси. Я слушал, слушал, отошел да плюнул – ничего не поймешь, а все оттого, что избаловали, захвалили, пятнадцатирублевый лафит выставляют перед ним – вот он и заносится. Велите-ка мне дать рюмку водки: что-то под ложкой щемит…
Из нелитераторов на моем литературном вечере были актер Дюр, мой друг и товарищ М. А. Языков, неизбежный Кречетов и наш домашний доктор Яновский – молодой человек из семинаристов. Яновский благоговел перед всеми чиновными отличиями и титлами и замирал при виде генерала. Всякое новое для него явление поражало его и приводило в остолбенение. Тупых и рабских натур я встречал у нас много, но такой тупости и рабства, как у Яновского, найти было трудно.
Яновский в первый раз в жизни видел вблизи актера и литераторов и с любопытством рассматривал каждого из них, как какого-нибудь зверя… Он беспрестанно подходил ко мне с нелепейшими вопросами.
– Это Дюр? – спрашивал он, исподтишка, указывая на Дюра.
– Да.
– Тот самый Дюр, который играет на сцене?
– Тот самый.
– Скажите пожалуйста! – восклицал Яновский, пожирая Дюра глазами. – Странно! – ничего в нем нет необыкновенного: и ходит и говорит, как все…
– А вот это кто? – спрашивал он через несколько времени, – такой приятной наружности… вот направо разговаривает с другим…
– Это Плетнев, – отвечал я.
Яновский вытянул длинное – а!
– Действительный статский советник?
– Да.
– Скажите пожалуйста!.. – И он качал головою и, смотря на Плетнева с некоторою робостию, невольно застегивал пуговицу своего виц-мундира.
Когда у меня умерла дочь, Яновский говорил в утешение моей жене:
– Не огорчайтесь… Что же делать! Вот на-днях умерла дочь у NN – и еще на руках у него… а действительный статский советник! Что ж делать! Смерть не щадит и генеральских детей…
Кречетов, познакомившийся через меня с г. Краевским и еще кой с кем из молодых литераторов, которые посматривали на него свысока, отзывался о них очень неблагосклонно…
– Все эти господа – это-это-это… – и он не прибирал слова и махал рукой, – они просто не стоят ногтя с мизинца моего умного, милого, доброго Дельвига.
Полевой, которого он очень уважал, как я уже заметил, произвел на него неприятное впечатление.
– Даже не хочется верить, что это Полевой! – повторял он, – это какой-то сиделец с гостинодворскими ужимками…
Кречетов шатался, как тень, из комнаты в комнату, иногда садился к какому-нибудь кружку и прислушивался, и потом, взяв под руку Языкова, шептал ему:
– Как все это, мой добрый Михайло Александрыч, далеко от нашего прежнего литературного кружка, когда мы, бывало, сходились – Дельвиг, Подолинский, я… Сколько, бывало, высказывалось на наших сходках серьезного, дельного, этаких питательных вещей для ума, а от этих господ – ни шерсти, ни молока… В целый вечер ни одного умного слова не услыхал…
Кречетов оживился только за ужином, и после ужина, расхваливая его мне, прибавил, что эти господа не стоят такого ужина, что они не умеют оценить его, что для этого надобно иметь тонкий гастрономический вкус, и прочее.
Я очень боялся какой-нибудь неприятной истории, сведя людей, враждовавших между собою и редко встречавшихся, однако все прошло благополучно.
Воейков до такой степени сошелся с Полевым, что сел рядом с ним за ужином.
Он говорил ему:
– За что нам ссориться, Николай Алексеич? Прошлое забудем; я ведь высоко ценю ваши дарования, ваши глубокие познания. К тому же теперь вы наш, петербургский.
И Полевой с различными ужимочками отвечал:
– И я также, Александр Федорыч, душевно предан-с вам. Конечно, это всё были недоразумения между нами-с.
И Воейков протягивал к Полевому свои объятия и лобызал иудиным лобзанием того, про которого он писал в своем «Сумасшедшем доме»:
* * *Самохвал, завистник жалкой,Надувало ремеслом,Битый рюриковой палкойИ санскритским батожьем.Подл как раб; надут как барин.Но, чтоб разом кончить речь:Благороден, как Булгарин,Бескорыстен так, как Греч!
Краевский дичился Кукольника и искоса посматривал на него, несмотря на то, что Кукольник приятно заигрывал с ним. С Плетневым и князем Одоевским Кукольник обращался с сухою вежливостию. Вообще от друзей Пушкина он отдалялся, да и они, кажется, не желали сближаться с ним…
Полевой, с которым я познакомился незадолго перед моим литературным вечером, которого еще с пансиона привык уважать, подействовал на меня неприятно. По «Телеграфским» статьям я составил в голове идеал его. Я воображал Полевого человеком смелым и гордым, горячо и открыто высказывающим свои убеждения – и увидел в нем какого-то робкого, вялого, забитого господина, с уклончивыми ужимками, всем низко кланявшегося, со всеми соглашавшегося, как будто не имевшего ни малейшего чувства достоинства, даже как-то оскорбительно, для почитавших его, унижавшегося передо всеми…
Он наговорил мне в этот вечер столько любезностей и неуместных вежливостей, так подобострастно смотрел на меня, так лицемерно жал мне руки, что даже возбудил к себе неприятное чувство.
Раз вечером, когда я сидел у него в кабинете (он жил тогда на Песках, в доме, принадлежавшем некогда Д. М. Княжевичу), дети его пришли с ним прощаться. Он перекрестил их и благословил, потом встал со стула, поклонился мне и сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});