Говорят, полк НКВД брошен на борьбу с бандитами. Но бывшие бандеровцы растворяются в селах и, согласно молве, кутят с молодками, не дождавшимися с войны своих мужей.
Парикмахерша, не молодая, но видная собой — еврейка. Есть еще одна — разбитная Сима, счетовод в райсовете. Уцелели? Или вернулись? Вообще-то евреев не видать. А прямо на глазах в райцентре — старинное еврейское кладбище. У немцев руки не дошли. Местные люди не тронули. Нешлифованные камни-надмогильники стоят почти под рост друг к другу, то прямее, то с наклоном, то откинувшись — кого как вековой ветер определил. Сумрачный каменный лес, таинственный. Подойти ближе не тянет, даже страшит что-то.
Новый ладный дом с террасой — районная фотография. Зала или салон, тут фотографирует Б.Н., есть подсобка для обработки снимков, жилые комнаты, кухня. Отрадно, что здесь он будет жить и работать. Со стороны торца дома отделенный проезжей частью переулка ближайший сосед — большой дом. Здесь суд.
Я заглянула в тот дом. Шел суд. Подсудимые — две колхозницы, их судили исходя из нового ужесточенного указа. У обеих сумма трудодней ниже установленного тем указом минимума. За это по указу суд выносит приговор: то ли исправительно-трудовой лагерь, то ли ссылка. Ужас происходящего. Вынести это судилище пассивным соглядатаем нестерпимо. Я малодушно попятилась к двери.
Военный грузовик привез в Ракитно убитых — главаря бандитов и парнишку, служившего при нем. Их демонстративно выложили на землю у дверей райсовета, чтобы люди шли сюда и глядели — с бандой покончено и унялся бы панический страх. А если кто из местных затаился в своей связи с бандитами, пусть кумекает — расправы не миновать.
Но тяжким было то, что мертвыми они похожи на людей. Не на бандитов. И пришедшие поглядеть отходили в замешательстве.
Через Ракитно стали проезжать грузовики, кузова набиты молодыми, краснощекими женщинами в пестрых платьях. Может, какая из них и была соучастницей, а другие «кутили» не по своей охоте — поневоле и беззащитности, ведь не пусти их в избу — пристрелят.
Подошли дни нашего отъезда. Мама еще с неделю поживет и тоже вернется — заканчивается ее продленный летний отпуск. Подступает осень, уже завезены дрова для Б. Н.
Я прощалась с Б. Н. тяжело, болезненно, схватило тревогой за него, покидаемого, хотя в прежние годы он тяготел к одиночеству. Я прижалась к нему. Милое, голубое простодушие в глазах. Лицо его смялось, грустное. От тревоги, волнения, нежности я разрыдалась, чего не бывало со мной, и не могла уняться.
В Москве мы с Оленькой побывали в детском театре и в антракте сидели на уютном диване в холле. Я достала из сумки зеркальце — поглядеться. И выходит, позабыла его убрать, оставив на коленях. Позвонили — конец антракта. Я встала, и о кафель пола ударилось вдребезги разбившееся зеркальце.
Я отчасти суеверна, не люблю и боюсь разбитого зеркала. Бывает — минует. А на этот раз через день-другой страшное известие: Б. Н. арестован. Мама, она была уже дома, поехала на Украину. Вернулась ни с чем. Бедная наша мама.
А было так. Пришел за Б.Н., кажется, всего один человек. Топтался на месте смущенно, напоминал: «Не забудьте валенки. Валенки у вас есть? Возьмите валенки». Да, Сибирь не Украина, без валенок — капут.
И видно, что-то хотел объяснить, утешить, что ли: «Это в последний раз». И почти извиняясь: «Поймите меня — в последний. Больше вас никогда с места поднимать не будут». По стране проводилась широкая кампания — забирали тех, кто отсидел в лагерях.
Б. Н. сунул в мешок валенки и туда же старое лагерное одеяло с вышитым на нем по его просьбе кем-то в лагере именем нашей мамы. Он уходил в последний путь — в «вечную ссылку», как официально значилось в арестантских бумагах.
3
В конце года у Изи обострился туберкулезный процесс, и однажды вечером хлынула горлом кровь. Ночью нас доставила «неотложка» в Боткинскую больницу. С летальными показателями его поместили в туберкулезное отделение.
От ворот Боткинской направо, неподалеку, почти примыкая к забору, два маленьких деревянных домика. Они были выстроены в Первую мировую войну для больных военнопленных. В мирное время в них туберкулезное отделение, в одном — мужское, в другом — женское и операционная. Все предельно скромно, палаты на много коек. Но внушающий полное доверие заведующий отделением доктор Янов, но весь персонал — чуткие, отзывчивые няни. Мир доброжелательности, надежды.
Обследование дало заключение: нужна операция легкого. Мы оттягивали решение. Изя верил в свой организм, надеялся — вытянет.
В этом домике Изя провел 18 месяцев с перерывом на санаторий. Там состояние его ухудшилось. И уже не опасение операции (единственного спасения), а страх того, что врачи не возьмутся, скажут: поздно, затянули с решением…
Но началась подготовка к операции. Торакопластика. Не знаю, правильно ли произношу. В случае с Изей — трехэтапная: три операции с продолжительными перерывами на восстановление, подготовку к следующей. Варварская, страшная операция, по-другому тогда не умели.
Хирург был покорен мужеством и выносливостью Изи. Я возле него набиралась стойкости, надежды. Как всегда, он много читал. Когда становилось ему полегче, настаивал, чтобы я приносила свои странички, редактировал. Я училась у него писать.
4
В институте был человек по фамилии Львов-Иванов. Иван Александрович. Заместитель директора по хозяйственной части, и он же — секретарь партийной организации. Говорили, будто в Гражданскую войну он командовал на Дальнем Востоке «дикой» дивизией, не то полком «Красных Орлов». Так или иначе, но молва придавала его угловатой замкнутости что-то романтическое. Пожилой, рослый, топорный, добросовестный, рот замкнут густыми усами, он молча нес свою израненность — на фронте погиб его единственный сын.
Иногда в институт приходила его жена, заметно моложе его, женственная, с печальным, нежным, белым лицом. Стоило ей появиться, как тут же в коридоре ее обступали ребята из тех, кто воевал, а усерднее других — кто пострадал на войне, их тянуло к этой женщине, смотревшей на них с тихой, горькой лаской, будто в каждом частица ее сына. Некоторые бывали дома у Львова-Иванова, и жене его всегда хотелось накормить, пригреть их.
Наш выпуск 1948-го всего 20 человек, все мы с дипломами «литературный работник» распределению не подлежали. Но в институт обращались с запросом редакции газет и журналов, издательства и разные учреждения и организации, и кто пожелал — устроился. Мне не удавалось. До того не замечавший меня Львов-Иванов, хотя на курсе из студенток я одна была «фронтовичкой», тут приметил и, видно, в толк не мог взять, как это я не подхожу отделам кадров ни «Комсомольской правды», ни ТАССа, ни другим, обратившимся к нему с просьбой срочно направить молодого специалиста — «литературного работника».
Простая душа, доискиваться, разгадывать он не умел. А справься — никто б и не ответил. Чиновники, получавшие устные (только устные!) указания насчет подбора кадров, и те, кого накрыло государственной антисемитской волной, были повязаны политической недозволенностью проронить на этот счет лишнее слово вслух. Знали, где живут, чем расплатятся. Нарушившая этот негласный порядок женщина, участница борьбы против фашизма еще в Испании, сказав, что у нас в стране антисемитизм, поплатилась годами ГУЛАГа.
Но так или иначе, все всё давно понимали, кроме Львова-Иванова. Цельный, неделимый человек. Не было в нем такой дробности, чтобы вникать, доискиваться. Наткнувшись, по его понятиям, на какую-то несуразность, он уперся и как только получал запрос, слал мне домой гонца (телефон нам все еще не вернули). И опять наново писались рекомендательные характеристики на меня, опять я звонила из телефонной будки по указанному номеру, меня просили не откладывая тут же приехать.
В «Московском комсомольце» я заглянула к заведующему отделом культуры Виктору Панкову, ифлийцу. Это о нем писал из госпиталя Сережа Наровчатов. Виктор лишился на финской обмороженных пальцев ног, основательно прихрамывал, списан с воинского учета. Виктор срочно собирал тут кое-какие свои редакционные пожитки, а ненужные бумаги заталкивал в мусорную корзину. Он покидал редакцию с переводом на ту же должность — не куда-нибудь — в «Правду», главный директивный орган.
Мы тепло встретились. Услышав от меня, что я пришла оформляться на самую незначительную в редакции должность — литработника, замахал руками:
— Ничего подобного! Там и зарплата ерундовая. Тебя должны взять на мое место.
— Это невозможно! У меня нет опыта.
— Ерунда! У тебя такой большой жизненный опыт. Справишься!
Он готов был идти к главному редактору. Едва удержала, не пускаясь в разъяснения. Святое недомыслие. Сам вроде не замечал, что происходит. Освобождались места уволенных или выжитых журналистов-евреев. Кадровые прорехи образовались повсюду, их спешили заполнить. Мы оживленно поговорили о наших ребятах, какие вести от них, у кого какая судьба, и я пошла по своим делам.