Жители побережья привыкли к плаванию. Для них смастерить плот — небольшая мудрость. Когда уже взялись за дело, не замедлили с ним. Хуже было, когда повели на плот кобылицу: она никак не хотела расставаться с другими лошадьми. Уперлась — и хоть бы что. Когда завели силой, чуть не перепрыгнула через ограждение. Право, и не успокоили бы ее, если бы не подошла Каломель и не успокоила ласками, словом-утешением. Сколько плыли, столько и говорила с недовольной насилием тварью и жаловалась на людей успокоившейся твари: «Что поделаешь, — говорила. — Беззащитные мы, а беззащитным одно остается — полагаться на милость сильных».
Ханша не радовалась тому, что приближается к земле отцов своих, однако и не плакала уже. Видимо, уверена была: как будет. А сошла на берег и стала собираться к отъезду, и эта, последняя ее уверенность испарилась. Те, на кого было возложено выполнять волю кметов, а затем и родов кутригурских, не дали ей седла. Схватили, легкую и бессильную против их силы, положили на спину кобылицы и принялись связывать. Ноги туго связали под брюхом, руки — ее под шеей и, не удовлетворившись этим, стали перевязывать сыромятными ремнями и тело. Когда удивилась, ибо знала, что нужно сопротивляться, а сопротивляясь, спрашивать, чего хотят от нее, зачем связывают — не церемонились и не прятались уже с намерениями.
— Так надо, — сказали. — Пусть хан Сандил знает: начинается вира за его татьбу на земли нашей. И будет она жестче, чем он может себе представить.
Сняли для верности повод, узду и стеганули кобылицу кнутом.
XIV
Шли дни, а хан Заверган не решался вернуться в свое стойбище над Онгулом. Уверен был, кметы не замедлили сделать с Каломелью то, чего так долго и упорно добивались, и боялся той уверенности. Объездил стойбища в степи, спрашивал у тех, что стояли во главе стойбищ, сколько воинов могут выставить, когда придет время отплатить утигурам за коварство и нашествие, все ли, как кметы, носят в сердце жгучую потребность возмездия-мести, а в мыслях то и делал, что стремился к великоханской палатке и спрашивал себя, верно ли то, что Каломели нет уже там, как это может быть, чтобы не было? Вернется, а когда-то должен вернуться — и не застанет жены, не будет обласкан при встрече, не услышит щебет, на который не скупилась его жена.
«Проклятый Сандил! — ругался мысленно, а иногда и вслух. — Дорого заплатишь ты мне за Каломель. Ой, дорого!»
На кметей не жаловался уже и то, что дал согласие поквитаться с Каломелью, чтобы склонить их к себе, не вспоминал. Во всем обвинял Сандила и его племя, на них точил разум, сердце, меч свой. Когда настало время вернуться в стойбище на Онгуле, а в стойбище — до великоханской палатки, чувствовал, слабость в силе, ноги отказывались нести. Готов был придумать что-то, чтобы не идти туда, к жилью, где — знал — вместо жены и взлелеянного ее заботами уюта, застанет пустоту. Но как не идти, если это его жилье. В другом не примут, а если и примут, то не преминут удивиться: хан из-за бабы расстроился? Хану жаль, что она получила по заслугам?
И пошел, и сидел при свече до глубокой ночи, и грустил, как, может, не тосковал по своим отцу, матери, которые довольно рано попрощались с миром, оставили его чуть ли не одного в этом мире. А пора отходить ко сну, позвал слуг и велел приготовить для него омовение. «Так поздно?» — спрашивали, однако только глазами и еще видом. Вслух никто не смел, говорить такое хану. Зато когда умылся и лег в постель, решились и поинтересовались:
— Может, хану при свете спать?
— С чего это? — удивился и тем положил конец разговору со слугами.
Заснул, как после всякого купания, довольно быстро и крепко. Убаюкалась взбудораженная событиями последних дней совесть, улеглось смятение, пусть и надежно скрыто, все же раскаяние. Тело, разум, все его естество заполонила вольготность, посетило какое-то детское удовлетворение всем. А уже удовлетворение дало простор причудливым, как при здравом уме, снам.
Когда-то, в ранних отроческих годах, из всех юношеских склонностей и увлечений Заверган отдавал преимущество охоте. Собирал группы нескольких таких, как сам, седлали престарелых, таких, что бывали и перебывали уже в походах жеребцов и отправлялись в верховья Онгула — туда, где не было стойбищ и где привольно чувствовали себя птицы — гуси, кряквы, лебеди. Лошадей пускали пастись, сами забирались в заросли ивняка и камыша и ждали, когда приблизится облюбованная добыча. Попадали в нее преимущественно стрелами, однако молодецкий вымысел нередко побуждал его и к другому способу ловли, особенно когда хотелось привезти домой живыми лебедя или отборную гусыню.
Кто придумал такую ловлю, не помнит. Вероятно, задолго до них еще, и больше склонен к ней был он, Заверган. Раздевался до наготы, прятался у самой воды в камышах и ждал, когда приблизятся привольно и безопасно чувствовавшая себя стая гусей, спаренные сердечным единением лебеди. Когда приближались, брал в рот, приготовленный заранее тростник, нырял неслышно и так же неслышно подкрадывался к гусям или лебедям. Тогда уже, когда видел перед собой или над собой розовые лапки, выплевывал тростник, хватал обеими руками добычу и держал ее до тех пор, пока не разлетится потревоженная появлением человека, остальная стая.
Гуси не так еще, а лебеди боролись долго и упорно, так упорно, что не у каждого хватало силы и мужества выйти из той борьбы победителем, тем более, когда приходилось держать лебедя одной рукой, а второй грести к берегу.
Этой ночью приснилось почти то же, что было когда-то наяву. Сидел, притихший, в камышах, и терпеливо ждал, когда приблизится к нему белоснежная, с царственной короной на голове лебедка. Не лебедь, хотя он был рядом, именно лебедка: слишком соблазнительная была она своим видом, юной невинностью и чистотой. А лебедка не спешила сближаться, обнималась с лебедем, охотно подставляла голову, когда лебедь целовал и миловал ее, затем взбадривалась, стремилась взлететь на радостях, и передумывала и ограничивалась тем, что сильно била крыльями о воду, пробегала по синей поверхности реки несколько ступеней и вновь возвращалась к лебедю, позволяла обнять себя широкими, на целый размах рук, крыльями, целовалась и любовалась, обнимая.
За тем любованием и подстерег он ее, радовался, что схватил надежно, не выпустит уже. И все-таки не выпустил бы из рук, если бы не случилось чудо: он осилил лебедицу и держал на воде, лебедица взмахнула сильными крыльями, выхватила Завергана из воды и понесла над рекой, а потом — над степью. Оторопел, не хотел себе верить. Хотел было отпустить эту чудо-лебедицу, и когда огляделся, замерло сердце: он слишком высоко вознесся, чтобы отважиться и сигануть с такой высоты вниз. Оставалось одно — молить лебедицу. Еще раз бросил на нее испуганный взгляд и заорал диким криком: его несла не лебедица — Каломель, крылья только имела широкие и белые вместо рук. «А-а-а» — услышал свой голос и хлопнул, облитый холодным потом, глазами, кто-то сильно тормошил его за ногу, звал по имени.
— Вставай, хан, кобылица твоей жены вернулась. Все еще не верил, не мог понять, поверив. Был же в своей постели. На столе горела, как и вечером, свеча, а рядом сидел слуга и твердил что-то испуганным, как у хана, голосом.
— Какая кобылица? Откуда вернулась?
— Да, на ней всегда ездила ханша, которая была переправлена вместе с ханшой через Широкую реку. Оттуда и вернулась только. Подошла к самой палатке и позвала тебя громким ржанием.
Теперь уж понял, что говорят ему, и засуетился, начал одеваться.
— А ханша? — вспомнил и спросил. — Что с ханшой?
— И ханша при кобылице.
Не просто догадался, по голосу слуги почувствовал: ему принесли до безумия тревожную и неприятную весть. Поэтому не стал допытываться. Первый подошел к выходу, собрался идти в ночь, и сразу же и остановился: кобылица заржала умоляюще-зовуще, похоже, что довольна, и пошла на сближение с ханом. А сблизившись, доверительно ткнулась мордой в грудь, потом — лица Завергана.
Холодно стало от той ласки. Задрожал всем телом и принялся ощупывать тварь. А наткнулся на привязанную, на ее спине, Каломель, шарахнулся испуганно и застыл.
— Огня сюда! — приказал слугам. — Скорей огня!
Но слуги не спешили исполнять его повеление.
— Надо ли, хан? — спросили приглушенно. — Сбежится народ, пойдет по земле молва. И без огня ясно.
— Что? Что ясно?
— Жена твоя мертвая. Вон, как видно, привязана к кобылице, не иначе, как утонула, когда тварь плыла через реку.
— Вы уверены, что мертвая?
— Да так, удостоверились перед тем, как будить тебя. Сделай другое, хан: похорони ее, пока спит стойбище, за окраиной нашего рода. Пусть не глумятся хоть после смерти.
Не поверил. Коснулся лица, рук, позвал по имени и опять не поверил: стал развязывать жену, очевидно, намеревался внести ее в шатер, убедиться при свете. Но недолго тратил на это время и усилия. В одном, убедился: надежно привязали ее, без ножа не освободить от пут, а во-вторых, сомнений не осталось: Каломель уже мертва.