И тогда церковь Назорея Воскресшего была объявлена банкротом и отдана на откуп многочисленным кредиторам; земля, постройки и все движимое имущество подлежали продаже с аукциона в ближайший же срок.
Вот тогда-то, теплым октябрьским днем, и собралась на аукцион небольшая компания — человек тридцать мужчин, пришедших не столько из заинтересованности в торгах, сколько из любопытства и от безделья; полагали, что едва ли отыщется в Мюркирке человек, который, зная историю церкви, пожелает купить ее. К тому времени ее камни густо заросли лишайником, крыша приобрела изумрудно-зеленый цвет из-за покрывшего ее мха, на полах стояли лужицы противной затхлой воды; большие белые коконы, влажные от слюны личинок, усеяли пекановый крест, придав ему омерзительный вид. Воздух в усадьбе был тяжелым, влажным и застоявшимся, словно сгусток тревоги: однако к чему могла относиться эта тревога? И от кого или от чего она исходила?
Вскоре после того, как начались вялые торги по отдельным предметам обстановки — участникам аукциона были предложены трехногий табурет, намокший псалтырь, детская коляска с тентом, — верхом на лошади галопом прискакал молодой человек, незнакомец, и напугал присутствующих тем, что звенящим, запыхавшимся голосом предложил свою цену за всю усадьбу: «Даю тысячу восемьсот долларов наличными».
Сумма показалась настолько превосходящей стоимость проклятой собственности, что ни у кого и мысли не возникло перебить ставку.
Вот таким чудесным образом через двадцать минут после начала торгов церковь Назорея Воскресшего, прилегающие к ней строения, движимое имущество и земля, вместе взятые, были проданы человеку, предложившему высшую ставку, — некоему Абрахаму Лихту, постоянно проживавшему в ту пору в Вандерпоэле.
Как и обещал, джентльмен расплатился наличными — стодолларовыми купюрами, которые показались потрясенным свидетелям сделки гораздо большими по размеру, чем какие бы то ни было другие отпечатанные в Америке денежные знаки, которые им доводилось когда-либо видеть, но которые, как объявил присутствовавший на аукционе представитель банка, были безоговорочно действительными.
На вопрос о роде его занятий Абрахам Лихт с улыбкой ответил, что он — «земельный спекулянт».
Какой это был обаятельный, симпатичный молодой человек — широкоплечий, находящийся в прекрасной физической форме, словно солдат, или атлет, или актер; на вид не старше тридцати одного — тридцати двух лет, он обладал уверенной и зрелой манерой поведения. При росте чуть больше шести футов Лихт казался выше; в густых рыжевато-коричневых курчавых и блестящих волосах виднелись то ли белокурые, то ли серебристые нити; взгляд дружелюбных глаз, цвет которых одним показался карим, другим — черным, третьим — небесно-синим, был быстр и проницателен. Бакенбарды и усы были аккуратно подстрижены в стиле покойного Джеймса Дж. Блейна, «Рыцаря с хохолком», как его называли в конгрессе; очертание скул, насколько можно было их видеть из-под бакенбард и усов, позволяло предположить в мужчине сильный, решительный, «железный» характер. Рукопожатие его было энергичным, хотя и холодноватым; под маской абсолютного самообладания угадывалось волнение или лихорадочное напряжение; мягкая шляпа была сдвинута набекрень небрежно или, можно было даже сказать, легкомысленно; его темный габардиновый «городской костюм» отличался модным покроем, но пропитался потом и запылился во время верховой езды. Красивый черный, с узкой белой полоской между глаз мерин Лихта имел впалую грудь, был взмылен от быстрой езды и явно миновал уже свою лучшую пору.
Почему Абрахам Лихт проскакал девяносто миль от Вандерпоэла и прибыл на этот нигде не объявленный аукцион, откуда у него такой интерес к Мюркирку, деревушке, в которой в те времена насчитывалось меньше двух тысяч жителей? На все эти прямо поставленные вопросы Лихт отвечал с простодушной, дружелюбной улыбкой, хотя, как все поняли лишь впоследствии, сумел так ничего и не рассказать; самого же его срочно интересовал только один вопрос: была ли церковь Назорея Воскресшего должным образом секуляризована?
Запреты
I
Кто он, с его всевидящим оком, с голосом, напоминающим звук охотничьего рога? И почему он преследует их?
Они взобрались на самый верх крутой крыши, чтобы спрятаться от него, скрючились за крошащейся кирпичной трубой, где гнездятся скворцы, — и теперь им остается лишь сделать шаг вперед, расправить крылья и лететь, лететь к верхушке самого высокого дерева…
Ку-ку, вы где, мои маленькие? Эй, я спрашиваю: где вы?
Кто он? Кажется, у него всего один глаз, блестящий, словно стеклянный, прищурившийся на солнце, а на месте другого — пустая глазница (может, другой глаз выклевали вороны?), прикрытая черной повязкой, похожей на кожаную. Громко топая, он бежит за ними, великан в огромных ботинках, в руке — трость с набалдашником из слоновой кости, которая стучит, стучит, стучит по земле, ку-ку, где вы, маленькие мои, эй, сладенькие маленькие птички, у него гладкие, без усов, пухлые мягкие красные губы, стиснутые белые зубы, на нем — черный плащ для верховой езды, который топорщится на спине (может быть, он — карлик-горбун, выросший до размеров великана, или тролль, одетый в костюм джентльмена?), на лоб низко нахлобучена красивая черная шляпа, какие носят на Западе, ку-ку, маленькие птички, куда вы улетели, старый сэр Эбенизер Снафф знает, сколько вас, старый сэр Эбенизер Снафф знает ваши имена, и ваше, маста Дэриан, и ваше, мистрис Эстер, никуда вы не денетесь, мои сладкие маленькие птички, старый Эбенизер Снафф видит все и на небе, и на земле, и в подземной тьме своим единственным всевидящим оком!
Действительно ли у него один глаз, действительно ли другой выклевали вороны?
Намеренно ли он говорит таким резким, рассекающим воздух голосом, чтобы напугать?
Они взлетают на самую верхнюю ветку дуба, чтобы удрать от него, они перелетают на самую верхнюю ветку самого высокого дерева на болоте… и вот впереди край облака, ребристого от пересекающих его теней, словно это ступеньки, но это и есть ступеньки, ведущие вверх, вверх, вверх — на небо…
Однако старый Эбенизер очень шустр, старый Эбенизер сгребает их своими огромными лапами, фыркая, клацая зубами, неужели они думали, что могут удрать от него? Наверное, они думали, что могут улететь на небо? Старый Эбенизер порывисто целует их, щекоча бакенбардами, ну что, маста Дэриан, ну что, мистрис Эстер, — те извиваются, как угри; разгоряченные, отбиваются яростно, бешено, их сотрясает смех, это вредно для больного сердца Дэриана (Катрина же предупреждала, предупреждала!), но ведь это старый Эбенизер, который так любит их, старый Эбенизер, который их обожает, мои сладенькие, мои милые, о, мои дорогие, вот я и дома! — сегодня Эстер, этой глупой птичке с острыми коготками, выпадает честь дрожащими пальчиками приподнять его шляпу, чтобы посмотреть на Знаменитую Серебристую Эспаньолку — и… ах! до чего же уморительно смешно вдруг увидеть гладко выбритый подбородок, знакомый подбородок, крупные сильные, шутливо кусающиеся челюсти и быстро-быстро щелкающие зубы. И куда же это вы собирались улететь, мои милые, куда направлялись, мои дорогие? — нежные горячие поцелуи, пылкая любовь — о, мои любимые, вот я и дома! Шляпа, сорванная с головы, отлетает в сторону и планирует, чтобы приземлиться, чтобы приземлиться… да где угодно; вьющиеся волосы пахнут пудрой, серебристо-белым порошком (это чтобы заставить их чихать); теперь Дэриану предоставляется привилегия заглянуть под страшную черную повязку и увидеть наконец, действительно ли пуста под ней глазница (но она не может быть пустой), действительно ли она выклевана дочиста (но она не может быть выклевана дочиста), — и вот — ах! — какое облегчение, какая радость, заставляющая сердце замереть: отцовский глаз на месте, отцовский глаз был там (должен был быть) все это время, как обычно, — он лукаво подмигивает и блестит… словно слепой.
Дети повисают на сильных плечах отца, высоко-высоко на его плечах — так высоко, что их головки касаются потолка, их головки касаются неба, мои ангелочки, мои сладенькие, сладенькие, невинные души, вы любите своего старого бедного сэра Снаффа? — о, здесь сейчас центр вселенной. Пока папа дома.
(Но ты снова уедешь? — О, никогда.
А ты возьмешь нас с собой, когда поедешь? — О, никогда.)
Подарки для всех — разумеется, отец всем привез подарки, ведь отчасти для этого он и уезжал так надолго, на этот раз слишком надолго: прошел март, апрель, май… и даже большая часть июня.
Не важно. Теперь папа дома, и дом теперь стал центром всего Божьего мира.