Мне оставалось извиниться за отнятое время и для приличия вслух посетовать, что маститый литератор не захотел стать нашим автором. В ответ он улыбнулся, как улыбаются взрослые наивным речам детей, и принялся что-то рассказывать об особенностях города, в котором мне ныне предстояло работать. Этот город, дескать, и похож и не похож на все прочие. Старый, чтоб не сказать, старинный культурный центр. Полтора десятка вузов и столько же театров, капелл, ансамблей. В процентном отношении творческой интеллигенции здесь больше, чем в других местах. А это создает особый микроклимат. Нет и суеты, свойственной большим городам, уже успевшим обзавестись метро, небоскребами и стотысячными стадионами. Зато налицо другое преимущество — камерность, возможность спокойно думать, творить... Нечто вроде заповедника, в котором формируются смело и оригинально думающие люди. Все эти бесчисленные маленькие кафе, скверики с ресторанами под тентами, органные залы, старинные особняки, каждый из которых со своей сложной биографией, помогают проникнуться чувством историзма, осознать непрерывность развития...
Затем метр сам себя прервал (видимо, ему наскучил предмет разговора) и принялся жаловаться, что в городе всего два издательства, один ежемесячный журнал, а киностудии и в помине нет. Наконец монолог ему наскучил, и он проводил меня до двери, вежливо поклонившись на прощание, но не подав мне руки и не поглядев в глаза...
Можно было предположить, что охотник на этот раз сам стал жертвой писателя: послужил прообразом героя, выведенного в рукописи под именем Николая Николаевича. Да и где доказательства подлинности всего, о чем идет речь в записках? Не художественные ли это фантазии? Правда, фон точен. Корреспондентский пункт, несомненно, тот же самый. Город, которому уделено всего несколько страниц, был все же именно этим городом и никаким другим. Правда, его можно было увидеть иначе, другими глазами. Но это уж дело индивидуальное.
Кстати, обладатель кабинета, выдержанного в охристых и золотистых тонах, тоже много писал об этом городе. До визита к нему я бегло просмотрел несколько книг. Бросилось в глаза, что все его герои упорядоченно живущие и мыслящие, все без исключения занимающиеся зарядкой, а некоторые даже йогой, самовнушением и еще бог знает чем, старательно следящие за всеми новинками литературы и с завидной регулярностью посещающие театры люди — в конце концов обязательно женятся и получают квартиры в новых домах. А что дальше? Почему он не доводил повествование хотя бы до рождения первого ребенка в этих густо возникавших семьях? Не крылся ли здесь какой-то комплекс, какая-то собственная большая обида писателя на жизнь и свою судьбу? Может быть, именно этого ему всю жизнь не хватало: жениться и переехать в новую квартиру, бросив солидный кабинет, набитый старинной мебелью, полку с собственными книгами, и начать жизнь нормальную и спасительно упорядоченную во всех смыслах?
Снова четвертая планета
Но на прощание местный классик меня все же удивил.
— Впрочем, и в нашем городе порою возникают истории странные, я бы даже сказал, слишком странные и уникальные, — сказал он. — Когда-нибудь поведаю об одной них — слегка фантастичной, но в то же время вполне реальной... Тем более, что вы теперь восседаете на том же корреспондентском пункте. Как бы и сами не впали в мистику и назойливое стремление препарировать или математически вычислить мысли и поступки других. Опасное и никому не приносящее добра занятие. Но в другой раз. Не сейчас. Извините.
Понятно, что визит к метру еще больше запутал все. Я хотел было забросить рукопись и отогнать от себя химеры, но вновь и вновь тянулся к рукописи, вчитывался в нее, точно надеялся отыскать тайный шифр.
Помню, сероватый холодный свет раннего утра смешивался с электрическим. Электрический казался теплым, домашним, а тот, что лился в окно, навевал неуютные мысли о бесконечности Вселенной, о том, что наша Земля лишь атом космоса, а наше бытие — краткий миг, вспышка света во тьме. Самое время либо лечь спать, либо, внутренне собравшись, решить уже бодрствовать до следующей ночи. Но сна не было ни в одном глазу. Сейчас я дочитаю рукопись до конца. Может быть, все разъяснится. Но, собственно, на какое разъяснение я надеялся? Главного я все равно не узнаю: было ли в жизни все то, о чем здесь написано? В какой мере повесть (если это повесть) автобиографична? Наконец, почему рукопись бросили на корреспондентском пункте? В нее был вложен какой-то труд. Но закрадывалась и другая лукавая мысль. Ведь могло же быть, что автор ее скучал здесь, одинокими вечерами писал страницу за страницей, давал волю лишь своей фантазии. Кое-что вправду соответствовало действительности: общий фон, возникновение между ним и Флорой (как мы знаем, в жизни ее звали иначе) чего-то большего, чем дружеское расположение. Многие реально существующие люди могли послужить прообразом героев. Допустим... Как поступить в этом случае? Сжечь рукопись, выбросить ее или же отправить по почте шефу? Да, но ведь ни на первой, ни на последней странице нет ни подписи, ни имени автора. Что, если это кто-то из корреспондентов, служивших здесь после шефа, в качестве литературных упражнений решил написать такую странную штуковину, где реальность замешана на фантастике и чуть ли не на мистике?
Стало совсем светло. Я выключил настольную лампу. Передо мной сто страниц машинописи. Есть опечатки, забитые слова и целые строки. Значит, печатали сразу, без черновиков. Может быть, и написано все с ходу, за каких-нибудь два-три дня. Случались же у классиков минуты вдохновения, когда за неделю они писали повесть, а за три недели — роман. Почему бы не предположить, что и анонимный автор работал истово, в азарте, даже не перечитывая того, что написал? Но могло быть и иначе — человек сел за машинку и изложил то, что ему было досконально, в деталях известно. Тем более в каждой строке, в каждой ситуации чувствовалось очень личное отношение к тому, о чем шла речь. Наверняка автор сам когда-то пел или стремился к певческой карьере. И тут я увидел карандашные заметки на тыльной стороне одной из страничек. Полистал рукопись — таких заметок было не менее двух десятков.
Вот одна из них. У тракториста по имени Павлов, жившего около Курска, был великолепный бас. И в пахоту и в уборку разъезжал себе по полю Павлов на своем тракторе и пел. Пел то, что слышал по радио и в записях, — песни, арии и даже мелодии без слов. Но в самодеятельности решительно участвовать не желал: «Не хочу петь на людях! Пою для себя!» Прослышали о Павлове на вокальном отделении столичной консерватории. Приехали, убедились: голос редкий, музыкальность практически абсолютная. Увезли, начали учить. Павлов пробыл год в столице, затем забрал документы и отправился назад в свой колхоз: «Не хочу и не буду петь на людях! Петь на людях стыдно — душу не можешь раскрыть!» Сколько ни убеждали, ни просили — все даром. Так и разъезжает Павлов по сей день на своем тракторе, а над полями льется его удивительной силы и красоты голос... Поет для себя!