взлохмаченной, еле приглаженной шевелюры того гляди покажутся рожки лешего или еще какого-нибудь странного персонажа народных поверий, которыми он так увлекается.
Смотришь на этот прелестный портрет и невольно вспоминаешь блоковские стихи о болотных чертенятах, посвященные Ремизову и, вполне вероятно, во многом навеянные беседами с ним:
«И сидим мы, дурачки, — Нежить, немочь вод. Зеленеют колпачки Задом наперед. Зачумленный сон воды, Ржавчина волны. Мы — забытые следы Чьей-то глубины».
В кустодиевском портрете угадываются и ласковая улыбка над ремизовскими чудачествами, и щемящая нотка сочувствия к непрактичности маленького «лешего», и откровенное любование его одержимостью, бесконечной привязанностью к миру русских сказок и поверий. Угадываются беседы на эти темы и ремизовская страстность в пропагандировании своей «веры».
С этой поры, если даже не раньше, Алексей Михайлович входит в круг близких друзей художника и настойчиво подталкивает его куда-то своей шутейной воркотней, витиеватыми не только по содержанию, но и по затейливому почерку посланиями, незлобивыми розыгрышами и мистификациями, неотступными уговорами, что надо быть ближе к родному быту со всеми его причудами и даже аляповатостью.
В эту пору русские художники все больше осознавали огромность многовековых достижений отечественной культуры, отечественного искусства, своеобразие выработанных форм жизни и быта.
«Переворот, который произошел в воззрениях на прошлое искусство, едва ли не больше по существу того переворота в средствах и приемах передачи, который считается главным признаком новейшей живописи», — проницательно заметил в 1907 году известный художественный критик П. Муратов («Золотое руно», № 11–12). А Игорь Грабарь в первом томе «Истории русского искусства» предрекал, что «придет время, когда европейские музеи будут так же искать новгородских икон, как ищут сейчас египетских и греческих скульптур».
Дорога ко все более углубленному познанию национального своеобразия русской жизни и к созданию в искусстве «своего рода художественного эквивалента» этого своеобразия[31] уже в течение долгого времени нащупывалась самыми разными деятелями отечественной культуры.
Знаменитые мамонтовские мастерские, поиски с начала восьмидесятых годов Е. Д. Поленовой и Е. Г. Мамонтовой в деревнях не только самих разнообразнейших изделий народного искусства, но, как писала Елена Дмитриевна, «главным образом вдохновения и образцов»[32] явственно отозвались в деятельности многих участников абрамцевского кружка.
«Сейчас я опять в Абрамцеве, — писал М. А. Врубель сестре в 1891 году, — и опять меня обдает, нет, не обдает, а слышится мне та интимная национальная нотка, которую мне так хочется поймать на холсте и в орнаменте»[33].
Значительную роль в судьбе многих художников, в частности того же Врубеля, Н. К. Рериха, С. В. Малютина, сыграла и работа в имении М. К. Тенишевой Талашкино, где помимо созданного ею музея существовали мастерские, изготовлявшие бытовые предметы и одежду в русском народном стиле[34].
Этот подъем интереса к национальному искусству ощущался и в окружавшей Кустодиева среде. Билибин и Стеллецкий (тоже поработавший в Талашкине) еще буквально на студенческой скамье создали интереснейшие иллюстрации к сказкам (Билибин) и к «Слову о полку Игореве» (Стеллецкий). Обосновавшийся в родном Муроме Куликов увлеченно собирал русские древности.
Затейливые вывески, вышивки, разрисованные прялки, резные и глиняные игрушки, фигурные пряники — все, что долгое время и за искусство-то не считалось, теперь, на рубеже веков, стало привлекать самое пристальное внимание художников и исследователей, обнаруживших, по выражению А. Бенуа, что «вся эта деревенщина и дичь содержит в себе элементы декоративной красоты, какой не найти в Гостином дворе и на Апраксином рынке…»[35].
Живительный, бодрящий, задорный дух, веющий от этих изделий, можно охарактеризовать словами Ф. Энгельса о произведениях, которые долго служили для высших сословий предметом презрения и насмешек:
«Народная книга призвана развлечь крестьянина, когда он, утомленный, возвращается вечером со своей тяжелой работы, позабавить его, оживить, заставить его позабыть свой тягостный труд, превратить его каменистое поле в благоухающий сад; она призвана обратить мастерскую ремесленника и жалкий чердак измученного ученика в мир поэзии, в золотой дворец, а его дюжую красотку представить в виде прекрасной принцессы; но она также призвана, наряду с библией, прояснить его нравственное чувство, заставить его осознать свою силу, свое право, свою свободу, пробудить его мужество, его любовь к отечеству»[36].
Уже сама многолетняя жизнь Кустодиева в «Тереме» в непосредственном соприкосновении с крестьянским бытом давала ему мощные творческие импульсы.
Впоследствии художник с благодарностью скажет о костромских приволжских краях: «Я прожил в тех местах десять лет и считаю эти годы одними из лучших в своей жизни… все это пейзажи, которые я рисовал каждый год и которые вошли ко мне на картины как материал. Всю эту округу я знал как свои пять пальцев, бродя каждый день там с ружьем… каждый раз к весне уже подготовлялся ехать на лето туда, мечтая об этих всех любимых лесах и перелесках…»
В чайной в Семеновском-Лапотном можно было полакомиться не только чаем с баранками, но и зрелищем всяких прохожих и проезжих: тут был самый перекресток дорог от Костромы на Макарьев и от Кинешмы в Галич.
А каких только мастеров не было в округе: шапочники, переплетчики, ткачи-узорщики… Даже сторож кустодиевского «Терема», старик Павел Федосеевич, постоянно что-нибудь мастерил из дерева на радость детворе.
Десятилетия спустя дети художника с восторгом вспоминали о странствиях и поездках по окрестным деревням — Маурину, Клеванцову, — о стайках ребят, бегущих открывать деревенские ворота («По обычаю за это полагались конфеты — паточные леденцы в ярких цветастых обертках…» — поясняет Кирилл Борисович, и ясно, что этот «обычай» заведен отцом). Вспоминали о хороводах, виденных в красивом, стоящем высоко над рекою Бородине («Долго отец смотрел и слушал…»), о сенокосе, который Борис Михайлович считал самым веселым временем в деревне.
Недаром художник считал эти места своей «второй родиной».
Большую и совершенно не оцененную биографами Кустодиева роль в жизни художника сыграл знаток русской старины Иван Александрович Рязановский.
Этого археолога и краеведа, обитавшего тогда в Костроме и создававшего местный музей, «открыл» для столичных жителей Михаил Михайлович Пришвин, а Ремизов, познакомясь с Иваном Александровичем, увидел в нем продолжателя знаменитого историка И. Е. Забелина.