Фрида, экономка и добрая душа, приносила коврижку, мятные пряники, рейнвейн или, если зима выдавалась холодная, горячий пунш и тоже садилась с нами за стол. Мы с Дорой пытались в четыре руки играть на рояле рождественские песни, "Петербургскую тройку" и "Вальс конькобежцев". А дядя Франц принимался дразнить матушку, рассказывая истории из времен торговли кроликами. Матушка, как могла, защищалась. Но дядю Франца с его голосищем трудно было переспорить. "Старая сплетница и ябеда, вот ты кто! - кричал он во все горло и, обращаясь к отцу, категорически заявлял: - Эмиль, твоя жена, когда еще пешком под стол ходила, задирала нос, словно барыня!" Отец удовлетворенно помаргивал поверх очков, отпивал глоток вина и вытирал усы, всей душой наслаждаясь тем, что наконец-то последнее слово останется не за матушкой. Для него это был лучший рождественский подарок! А у нее от вина разгорались щеки. "А вы, вы были подлыми, мерзкими, ленивыми мужланами!" ядовито кричала она. Дядя Франц радовался, что она злится. "Ну и что, ваше сиятельство? - отвечал он. - Тем не менее мы вышли в люди!" И принимался так хохотать, что звенели стеклянные шары на елке.
...Квадрат не круг, а человек не ангел. Квадраты, по-видимому, смирились с тем, что они не круглы. Во всяком случае, до сегодняшнего дня мы обратного не слышали. Так что можно предположить, они довольны своими четырьмя прямыми углами и четырьмя равно длинными сторонами. Они самые совершенные четырехугольники, какие только можно себе представить. Этим их честолюбие удовлетворено.
У людей дело обстоит по-другому, по крайней мере у тех, кто стремится превзойти самих себя. Они не просто хотят быть совершенными людьми, что представляло бы собой прекрасную и посильную цель, а хотят быть ангелами. Они стремятся, если вообще что-то реально делают, к ложному идеалу. Несовершенная фрау Леман не хочет стать совершенной фрау Леман, а своего рода святой Цецилией. К счастью, она не достигает ложной цели, иначе господину Леману и его детям было бы не до смеха. Толку от святой или ангела им никакого. А вот от совершенной фрау Леман толк был бы. Но ее-то они не получают. Потому что совершенной фрау Леман не желает быть. И в конечном итоге она походит на кривой, перекошенный на сторону четырехугольник, пожелавший стать кругом. Зрелище не из приятных.
Матушка не была ангелом и не собиралась им стать. Ее идеал был куда более земным. Ее цель хоть и лежала вдалеке, но не в заоблачных высях. И была достижимой. И поскольку никто не мог сравниться с матушкой в энергии и она не позволяла никому вмешиваться, то своего достигла. Ида Кестнер хотела стать совершеннейшей из матерей для своего сына. И поскольку она этого по-настоящему хотела, то не считалась ни с кем, далее с собой, и действительно стала совершеннейшей из матерей. Всю свою любовь и фантазию, все свои силы, каждую минуту времени и каждую свою мысль, само существование свое она с азартом страстного игрока поставила на одну-единственную карту на меня. Ставкой была вся жизнь ее целиком, без остатка!
Картой в игре был я. Поэтому я обязан был выиграть. Поэтому я не смел ее разочаровать. Поэтому я стал первым учеником и хорошим сыном. Если бы она проиграла свою крупную игру, я бы этого не вынес. И так как она хотела стать совершеннейшей из матерей и ею стала, для меня, ее карты в этой игре, оставалось лишь одно: я должен стать совершеннейшим из сыновей. Стал ли я им? Во всяком случае, я старался. Я унаследовал ее качества: упорство, честолюбие и сообразительность. С этим уже кое-что можно было начать. И когда я, ее капитал и ставка в игре, случалось, по-настоящему уставал от обязанности всегда только выигрывать, в поддержку у меня оставался последний резерв: я ведь любил свою совершеннейшую из матерей. Я ее очень любил.
Достижимые цели особенны тем и тем особенно изматывают, что мы хотим их достичь. Они как бы бросают нам вызов, и мы, не оглядываясь по сторонам, устремляемся в путь. Матушка не оглядывалась по сторонам. Она любила меня и никого больше. Она была добра ко мне, и этим доброта ее исчерпывалась. Она дарила мне свою веселость, и окружающим ничего не оставалось. Она думала только обо мне, и других дум у нее не было. Матушка жила и дышала только мной.
Потому-то она и казалась всем холодной, строгой, высокомерной, властной, нетерпимой, эгоистичной. Она отдавала мне всю себя и все, что имела, и представала перед окружающими с пустыми руками, гордая, несгибаемая и все-таки нищая душой. Это ее удручало. Делало ее несчастной. А порой доводило до отчаяния. Я говорю это неспроста, и это не пустые слова. Я знаю, что говорю. Ведь это при мне у нее темнели глаза. Еще тогда, когда я был маленьким. И именно я, вернувшись из школы, находил эти наспех нацарапанные записки! Они лежали на кухонном столе. "Я больше не могу!" - стояло там. "Не ищите меня!" - стояло там. "Будь счастлив, мой дорогой мальчик!" - стояло там. А в квартире было пусто и мертво.
Тогда, подгоняемый и подхлестываемый невыносимым ужасом, громко плача и почти ослепший от слез, я бежал по улицам в сторону Эльбы, к ее каменным мостам. В висках стучало. В голове гудело. Сердце бешено колотилось.
Я наталкивался на прохожих, они ругались, а я мчался дальше. Задыхаясь от бега, я шатался, обливался потом и леденел, падал, вставал на ноги, не замечая, что расшибся в кровь, и мчался дальше. Где она может быть? Найду ли я ее? Неужели она что-то с собой сделала? Спасли ее или нет? Поспею я еще или уже поздно? "Мамочка, мамочка, мамочка! - бормотал я без конца. Мамочка, мамочка, мамочка!" Ничего другого не приходило мне на ум. Это было единственной и нескончаемой моей молитвой в беге наперегонки со смертью.
Почти всякий раз я ее находил. И почти всякий раз на одном из мостов. Она стояла там неподвижно, смотрела вниз на реку и была похожа на восковую фигуру. "Мамочка, мамочка, мамочка!" - теперь я кричал это громко и все громче. Из последних сил я бросался к ней. Хватал ее, тащил, обнимал, кричал и плакал и теребил ее, как будто она была большой бледной куклой, и тогда она внезапно пробуждалась, словно спала с открытыми глазами. Тут только она меня узнавала. Тут только замечала, где мы находимся. Тут только пугалась. Тут только давала волю слезам и, крепко прижимая меня к себе, хрипло, через силу говорила: "Пойдем, мой мальчик, отведи меня домой!" И после первых нетвердых шагов шептала: "Все уже хорошо".
Иногда я ее не находил. Тогда я в смятении блуждал от моста к мосту, бежал домой проверить, не вернулась ли она тем временем, опять спешил к реке, спускался по ступенькам моста к краю воды и шел вдоль Нойштадтской набережной, всхлипывая и трепеща от страха, что вдруг увижу лодки, с которых баграми вылавливают кого-то спрыгнувшего с моста. Потом, еле волоча ноги, брел домой и, трясясь в ознобе надежды и отчаяния, бросался на ее кровать. И тут же, обессилев, почти в беспамятстве, засыпал. А когда просыпался, она сидела рядом со мной и крепко прижимала меня к себе. "Где же ты была?" ничего не понимая, счастливый, спрашивал я. Она не знала. Сама в недоумении качала головой. Потом, силясь улыбнуться, шептала, как и всегда: "Все уже хорошо ".
Однажды после обеда, вместо того чтобы пойти играть, я тайком отправился к санитарному советнику Циммерману в часы приема и выложил ему то, что меня мучило. Покрутив коричневыми от никотина пальцами свою клинообразную бородку, он ласково взглянул на меня и сказал:
- Твоя матушка слишком много работает. У нее больны нервы. Это припадки - сильные и короткие, как летние грозы. Они необходимы, чтобы природа вновь пришла в равновесие. Потом воздух становится намного свежее и чище.
Я с сомнением на него посмотрел.
- Ведь и люди, - сказал он, - часть природы.
- Но не всех людей тянет бросаться с мостов, - возразил я.
- Нет, - согласился он, - к счастью, нет. - Он погладил меня по голове. - Матушке твоей надо бы месяца два хорошо отдохнуть. Где-нибудь поблизости. В Тарандте, в Вайксдорфе, в Лангебрюке. А ты прямо из школы мог бы туда ездить и оставаться с ней до вечера. Уроки можно готовить и в Вайксдорфе.
- Она не согласится, - возразил я. - Из-за клиентуры. Два месяца - это слишком долго.
- А меньше - слишком мало, - ответил он. - Но ты прав, она не согласится.
Я виновато произнес:
- Она из-за меня не согласится. Она из-за меня выбивается из сил. Из-за меня ей нужны деньги.
Проводив меня до двери, он похлопал меня по плечу:
- Не вини себя. Если б у нее не было тебя, было б много хуже.
- Вы ей не скажете, что я к вам приходил?
- Ну что ты! Разумеется, нет!
- Так вы не считаете, что она в самом деле может... когда-нибудь... с моста?..
- Нет, - сказал он, - не считаю. Даже если она позабудет все на свете, сердце ее будет думать о тебе. - Он улыбнулся: - Ты ее ангел-хранитель!
Эти его последние слова я в своей жизни часто потом вспоминал. Они меня и утешали и печалили. И я вновь их припомнил, когда пятидесятилетним мужчиной пришел навестить матушку в санатории. За это время много чего произошло. Дрезден лежал в развалинах. Родители пережили бомбежку. Мы долго были разлучены. Почта и железные дороги долгое время не работали. И вот наконец мы встретились. В санатории. Потому что матушка - ей было под восемьдесят, - истощенная жизнью, в которой знала лишь труд и заботы, страдала потерей памяти и нуждалась в уходе и присмотре.