– С каких это пор ты играешь на бирже? – с недоверчивой ухмылкой осведомился Константин. – И потом, хочу тебе напомнить, что мы воюем, и биржа сейчас не действует, – бросил он злорадно.
– А в Швеции действует, – бесстыдно возразила Ванда. – Хоть и частично, но действует. Ну, короче говоря, я хорошо заработала, вот и все. Надеюсь, что ты не станешь меня в этом упрекать? – враждебно спросила она и, увернувшись от руки, которую озадаченный Константин положил было ей на плечо, отошла прочь.
Слова Константина застигли ее на полдороге к тильбюри.
– Ты просто обманщица! – крикнул он ей в спину.
Ванда обернулась, лицо ее порозовело.
– А ты разве не любишь обманщиц? – крикнула она в ответ.
– Нет! – взревел Константин.
Не прошло и двух секунд, как до нее долетел голос Константина – громкий и четкий:
– Нет! Нет! Нет!
– Даже по ночам?
– По ночам – да. Впрочем, и днем тоже.
Он помедлил, не решаясь подойти, смутно недовольный случившимся: поистине, он здесь единственный прямой и искренний человек, и он устал от недомолвок Романо, уловок Бубу Браганс, мифоманий Мод, кривляний Попеску и вот теперь еще лжи Ванды. Но тут смех Ванды, ее грудной смех, который никогда не слабел постепенно, а смолкал вдруг, внезапно, опять привел его в благостное настроение. Она будет принадлежать ему сегодня вечером, он вновь обретет ее, и от этого сознания он почувствовал себя разом и утешенным, и разочарованным: теперь ему незачем стараться обольстить Ванду. Но часом позже, когда снималась сцена прощания, где Сансеверина глядела на своего уезжающего юного племянника, на Фабрицио, которого она, сама еще того не зная, безумно любит, недовольство Константина развеялось как дым. Ванда Блессен сыграла блестяще; она была так правдива в этой сцене, так весела и одновременно трагична, что и Константин, и вся съемочная группа в восторге зааплодировали ей. Ванда-Сансеверина невольно тянулась к племяннику, потом, отдернув руку, стряхивала пыль с его плаща; она раскрывала зонтик и отворачивалась к холмам, чтобы скрыть слезы; она пыталась смеяться, но смех вперемежку с рыданиями превращался в судорожный кашель, заглушенный платком. И Константин, стоя у камеры и глядя на нее, сиял от гордости и сходил с ума по Ванде; мысль о том, что сегодня же вечером он заключит ее в объятия, и мысль о том, что некогда он уже держал ее в объятиях и что она так долго принадлежала ему, казалась фантастической; он обожал Ванду, как только может мужчина обожать женщину, а режиссер – актрису, и обожание его перешло все границы, когда, снимая в конце дня последний крупный план – сцену, где она глядит вслед уезжающему юному Фабрицио, ставшему взрослым, он вдруг увидел – то есть камера увидела – новую незнакомую морщинку в уголке ее губ; это след их разлуки, решил он с нежностью и обещал себе непременно поцеловать эту морщинку тайком, позже, к исходу ночи…
Наконец немецкие истребители, с адским воем прошивавшие небо, вынудили их свернуть съемку. Сияющая Ванда пригласила всю группу на аперитив, в кафе на маленькой площади деревушки Салерн, мимо которой они всякий раз проезжали, возвращаясь домой к Бубу Браганс.
– Уже начала пропивать свои прибыли? – съязвил, ухмыльнувшись, Константин, но Ванда сделала вид, что не слышит.
В это время Попеску разыскал дом почтовой служащей и, рассыпавшись перед ней в мольбах, уговорах и денежных посулах, добился того, что она провела его на почту через заднюю дверь. Дозвонившись в гестапо Драгиньяна, он попросил к телефону своего вчерашнего собеседника, хотя сильно побаивался беспокоить «третий рейх» информацией о подвигах безвестного ассистента в верховой езде; однако радости и удивлению его не было предела, когда выяснилось, что она вызвала большой интерес. Ему посоветовали соблюдать крайнюю осторожность и осмотрительность ввиду опасности, какую может представлять сам Константин фон Мекк. Эта рекомендация сильно озадачила и даже обеспокоила Попеску: все-таки, помимо гестапо, его хозяевами в данный момент являлись УФА и означенный Константин фон Мекк. Так перед кем же ему следовало выполнять свой долг в первую очередь – перед ними или перед эсэсовцами? Разумеется, перед ними! Но СС имела на него больше прав, чем они. И инструкции, данные ему из Драгиньяна, звучали вполне определенно: доносить о малейших беспорядках и изменениях в работе съемочной группы в ожидании прибытия офицеров парижского штаба, чтобы проконтролировать ее на месте. (Проконтроливать – что? – спрашивал себя Попеску. – Посадку на лошади Романо Вилленберга? Его кровные связи с фон Мекком?) Наконец, весьма гордый вызванным им переполохом, Попеску расстался со служащей, вручив ей царские чаевые, на которые она и не рассчитывала и которые удвоили ее желание во всем содействовать этому щедрому господину. Не может ли мсье Попеску сказать, полюбопытствовала она, как великая кинозвезда мадам Блессен приняла грустные вести? Звезда звездой, а мать-то с отцом она, наверное, любит.
– Какие вести? – удивился Попеску. – Те, что в телеграмме?
– Да ведь пришла еще одна!
И служащая, гордясь своей осведомленностью перед важным кинодеятелем, который пока ничего не знал, доложила ему, что приняла сегодня днем другую телеграмму, передав ее затем для доставки мальчику-рассыльному: в ней Ванде сообщали о смерти отца и похоронах, назначенных через несколько дней.
– Боже мой! – воскликнул Попеску. – Боже ты мой!
Он был одновременно и в восторге от своей причастности к семейной трагедии, и в ужасе от того, что отъезд Ванды прервет съемки.
– Пожалуйста, передайте мои соболезнования бедняжке мадам Блессен, – говорила между тем служащая. – Какой удар для нее! А ведь она еще не вернулась со съемки! Ее отец скончался нынче утром, а она даже не знает об этом! Да и поспеет ли она на похороны, при такой-то обстановке…
– Она сейчас в кафе «Де ла Пост», – смущенно проговорил Попеску. – Я ее извещу.
– Только вы уж, ради бога, поосторожнее, – попросила служащая, умиленная волнением Попеску, поскольку не поняла ни слова из диалога между ним и драгиньянскими гестаповцами.
Но, оказавшись на площади, где царила мирная идиллия, и увидев спокойную, счастливую Ванду, Попеску, с его чувствительной душой, не нашел в себе храбрости выполнить печальную миссию. Ему очень нравилась Ванда, и сколько же волнений, сколько страхов он пережил из-за нее! Он так боялся, что эта взбалмошная кинозвезда нарушит всю налаженную работу и устроит ему «веселую» жизнь, но ничуть не бывало: Ванда оказалась изумительной актрисой и пунктуальнейшим человеком, обаятельным и добрым со всеми и во всем, до мелочей, – счастливая женщина, составившая счастье Константина фон Мекка, ибо очевидно было, что они созданы друг для друга. И Попеску искренне захотелось, чтобы Константина не смогли обвинить ни в чем, кроме неосторожности. Он скромно уселся за маленький столик в углу и заказал свой любимый аперитив – крепленое вино под названием «Возвращение с полей», где на этикетке красовалась фермерша с младенцем на одной руке и с бутылкой – в другой, встречающая своего фермера, чья согбенная спина ясно указывала на то, что он сполна заслужил домашний отдых и прочие услады; вино, впрочем, было слишком приторное и самым роковым образом действовало на печень. Константин окликнул продюсера и пригласил за свой стол; перед тем как пересесть туда, Попеску хлебнул побольше «Возвращение с полей», чтобы взбодриться, а потом засыпал собеседников забавными, хоть и глупейшими анекдотами, которые сперва рассмешили одну Мод, а потом уж, на следующем этапе, и Ванду с Константином. Один Романо не смеялся – он явно думал о своем и встрепенулся лишь тогда, когда на площадь въехал на велосипеде какой-то деревенский парень, который, тренькнув звонком, поманил его к себе. Романо вскочил и извинился: его зовут сыграть партию в шары деревенские приятели, парни его возраста – того возраста, философски подумал Попеску, который сам по себе уже другая партия.
Романо исчез; вместе с ним исчезло предзакатное тепло, и голод – неотвязный спутник людей в течение последних трех лет – поднял на ноги всех членов группы. На террасе кафе остались лишь Константин и Ванда. Они собирались вернуться на «Тальбот-Лаго» Константина – старенькой машине, обгонявшей тем не менее все прочие автомобили благодаря тому, что бак был полон бензина, отпускаемого ему вермахтом, – привилегия, от которой Константин не в силах был отказаться. Но у человека, пользующегося привилегиями, вдруг погрустнели глаза и голос.
– Посмотри, Ванда, – сказал он, – посмотри на эту площадь, на деревья и фонтан, на вытянутые тени, на весь этот вечерний пейзаж, исполненный покоя. Гляди хорошенько, больше у нас никогда такого не будет или, вернее, не будет у меня. Это зрелище не повторится: ведь счастье и покой – анахронизм в наше время.
Ванда протянула руку и опустила ее на ладонь Константина, которую не смогла закрыть целиком, так она была велика. И вид этой большой мужской руки – мощной и в то же время по-юношески гладкой – почему-то вдруг заставил ее сердце больно сжаться.