Они вышли из переулка. В угловом доме помещался паб. Опираясь на руку Гордона и встав на цыпочки, Розмари заглянула поверх матовой нижней части окна:
– Смотри, Гордон, на часах уже полдесятого. Ты, наверно, жутко голодный?
– Ничуть, – быстро и лживо ответил он.
– А я так просто умираю от голода. Зайдем куда-нибудь, что-нибудь поедим.
Опять деньги! Через секунду придется сознаться, что у него только четыре шиллинга четыре пенса и ни гроша больше до пятницы.
– Есть как-то не того, – сказал он, – а вот чашечку кофейку бы не мешало. Пошли, кажется, кафетерий еще открыт.
– Гордон, не надо в кафетерий! Здесь, чуть дальше, такой миленький итальянский ресторанчик, где нам дадут спагетти и бутылку красного вина. Я обожаю спагетти! Пошли туда.
Сердце упало. Никуда не денешься, не скроешь. Ужин на двоих в итальянском ресторане – это минимум пять бобов.
– Вообще-то мне пора домой, – сквозь зубы бросил он.
– Уже? Так рано? О, Гордон…
– Ладно! Если уж очень хочешь знать, у меня всего-навсего четыре шиллинга четыре пенса. И мне с ними тянуть до пятницы.
Она резко остановилась. Ладонь ее возмущенно сдавила его пальцы.
– Гордон, ты олух! Совершенный идиот! Самый кошмарный идиот, которого я видела!
– А что?
– А то, забудь про деньги! Это я прошу, чтобы ты со мной поужинал.
Он высвободил руку и отстранился, не глядя на нее.
– Ты полагаешь, я пошел бы в ресторан и разрешил бы тебе заплатить?
– Но почему нет?
– Не годятся такие штучки. Не по правилам.
– Видали! Ты что, судья на футбольном матче? Что «не по правилам»?
– Позволить тебе за меня платить. Мужчина должен платить за женщину, женщина за мужчину платить не может.
– О! Мы еще живем во времена королевы Виктории?
– Да. В подобных вопросах – да. Понятия не меняются так быстро.
– А мои изменились.
– Нет, тебе только кажется, что изменились. Как бы ты ни рвалась к иному, выросла ты женщиной и всегда будешь вести себя по-женски.
– Что ты имеешь в виду?
– Однозначно оценишь данную ситуацию, потеряв уважение к мужчине, зависящему от тебя, висящему у тебя на шее. Ты можешь говорить иначе, даже думать иначе, а на деле будет так. Тут ты не властна, и позволь тебе заплатить за мой ужин, ты тут же станешь меня презирать.
Он отвернулся. Прозвучало довольно неприятно, зато уж сказано как есть. Чувство, что все вокруг, включая Розмари, презирают его, голодранца, захлестывало слишком сильно. Только постоянной, твердой и чуткой самообороной можно было сохранить достоинство. Розмари не на шутку встревожилась. Обвив себя его отчужденно повисшей рукой, она прижалась к нему и сердито, и умоляюще:
– Гордон! Ну что ты, как у тебя язык повернулся говорить о каком-то моем презрении?
– И повторю – так неизбежно будет, если я позволю ходить при тебе паразитом и нахлебником.
– Паразитом! Ну и выражения! Один раз заплачу за ужин – это значит, ты нахлебник?
Он чувствовал упругость прижатых к его ребрам круглых грудок, видел на запрокинутом лице глаза, которые, хмурясь и чуть не плача, упрекали в жестокости, несправедливости, но близость ее тела оставляла в сознании одно – второй год она ему отказывает. Морит голодом в самой насущной потребности. И какой толк от ее уверений в любви, если, по сути, она его отвергает. С восторгом беспощадности Гордон добавил:
– Собственно, твое презрение уже очевидно. О да, ты любишь, любишь, только вот всерьез меня не принимаешь. Я остаюсь твоей милой забавой, и любишь ты меня не как равного, а несколько снисходительно.
– Нет, Гордон, не так! Ты знаешь, это не так!
– Так. Поэтому и не хочешь спать со мной. Разве я не прав?
Она секунду пристально смотрела на него и вдруг, словно от грубого толчка, упала лицом ему на грудь. Спрятала брызнувшие из глаз слезы. Заплакала как ребенок – сердито, с обидой и в то же время доверчиво прильнув. И этот детский плач, ищущий на мужской груди просто защиты, более всего сразил его. Тяжко язвя совесть, вспомнились лица других рыдавших на его груди женщин. Видно, единственное, что ему удавалось с ними, это заставить их рыдать. Он погладил ее плечо, неуклюже пытаясь утешить.
– До слез меня довел! – жалобно хлюпала она.
– Прости, радость моя! Не плачь, пожалуйста, не плачь!
– Гордон, миленький! Зачем ты со мной так по-свински?
– Прости, прости! Иногда меня здорово заносит.
– Но почему? Зачем?
Справившись с рыданием, она тряхнула головой и поискала, чем бы вытереть глаза. Носового платка ни у нее, ни у него не нашлось; слезы нетерпеливо утирались костяшками пальцев.
– Как у нас глупо все! Ну, Гордон, теперь будь послушным мальчиком. Идем, поедим в ресторане, я угощаю.
– Нет.
– Ну один разок! Забудь хоть раз про эти чертовы деньги. Сделай для меня исключение.
– Говорю тебе, не могу. Я должен стоять насмерть.
– В чем?
– У меня война с деньгами, нельзя мне отступать от правил. А первое из них – не брать подачек.
– «Подачек»! Гордон, какой ты болван!
И она обняла его, что означало мир. Не понимала, может быть, и не могла понять, но принимала таким как есть, даже не слишком протестуя против его нелепостей. На подставленных губах он ощутил вкус соли – след бежавших здесь слезинок. Гордон крепко прижал ее к себе. Броня сопротивления растаяла. Закрыв глаза, она прильнула, прихлынула податливо и нежно, рот раскрылся, язычок ее нашел его язык. Такое с ней случалось крайне редко. Вдруг он понял, что их борьба закончилась, она готова отдать себя в любой момент, хотя скорее не своим чувственным порывом, а безотчетной щедростью, стремлением успокоить, уверить в несомненной его мужской притягательности. Без слов об этом говорило тело Розмари. Но даже если бы условия благоприятствовали, он бы не взял ее. Сейчас он просто любил. Желание обладать затихло в ожидании иного часа, не омраченного ни ссорой, ни унизительным сознанием нищих грошей в кармане.
Разомкнув губы, они продолжали стоять обнявшись.
– Как глупо ссориться, да, Гордон? Мы так редко видимся.
– Я знаю. Вечно все испорчу. Ничего не могу поделать. Шерсть дыбом – чего ни коснись, деньги и деньги.
– Деньги! Они чересчур тебя волнуют.
– Еще бы, самая волнующая штука.
– Но мы все-таки в воскресенье едем за город? Погулять по лесу, подышать, о!
– Да, замечательно. С утра и на весь день. Денег я раздобуду.
– А можно мне купить себе билет?
– Нельзя, я сам куплю. Поедем, обещаю.
– И за обед не дашь мне заплатить? Только ра-зок, чтоб доказать мне свое доверие?
– Нет, не пройдет. Я ведь все объяснил.
– Ох, милый! Нам, наверно, пора прощаться, уже поздно.
Они, однако, еще говорили, говорили, так что в итоге Розмари осталась вовсе без ужина. К себе, чтобы не разъярить сторожившую ведьму, она должна была вернуться до одиннадцати. Протопав в самый конец Тоттенем-корт-роуд, Гордон сел на трамвай (на пенни дешевле автобуса). Втиснулся посреди верхней деревянной лавки напротив лохматого худышки шотландца, который, прихлебывая пиво, читал футбольный репортаж. Счастье било ключом. Розмари согласилась. Налетчиком лютым, неумолимым… Под стук и звон трамвая он тихонько пробормотал семь готовых строф. А всего надо девять. Неплохо идет! Поэт. Да, Гордон Комсток, автор «Мышей». И даже в «Прелести Лондона» вновь поверилось.
Мысли кружились вокруг воскресной поездки. Встретиться в девять у Пэддингтонского вокзала. Понадобится шиллингов десять; раздобыть, хоть последнюю рубашку под заклад! Розмари согласилась, и, может, уже в воскресенье получится. Они не договаривались, это как-то само собой обоим было ясно.
Господи, пошли хорошую погоду! Бывают же и в декабре роскошные тихие дни, когда солнышко греет и не мерзнешь, часами можешь проваляться на пышном сухом папоротнике. Зимой, конечно, редко такая благодать, дождь куда вероятней. И выпадет ли им вообще шанс под открытым небом? Но пойти некуда. Множеству лондонских влюбленных вот так же «некуда пойти», лишь улицы и парки, где всегда нервно, всегда зябко. В холодном климате секс бедняку дается трудно. Не все учтено классикой насчет «единства времени и места».
7
Султаны дыма вертикально вздымались к слегка розовеющему небу.
В восемь десять Гордон вскочил в автобус. Воскресные улицы еще спали. Бутылки молока, как лилипуты-караульщики, белели у запертых подъездов. При Гордоне было четырнадцать шиллингов, то есть уже чуть меньше – минус три пенса за автобус. Девять шиллингов от жалованья (чем это обернется на неделе, лучше не думать), пять он взял в долг у Джулии.
Сестру Гордон навестил в четверг. Ее жилище возле «Графского двора», хоть и на третьем этаже, с черного хода, выглядело гораздо благородней конуры Гордона. Единственная комната сестры смотрелась почти гостиной. Джулия предпочла бы голодать, чем жить в явном убожестве. И обстановка, собранная годами, по вещичке, действительно стоила ей немало полуголодных дней. Диван-кровать, совсем как настоящий диван, круглый столик мореного дуба, пара «старинных» стульев, резная скамеечка для ног и возле газовой печурки обитое вощеным ситцем кресло (в рассрочку на тринадцать месяцев). И расставленные всюду рамочки с фотографиями родителей, брата и тети Энджелы, а также замысловатый календарь из березовых дощечек (чей-то рождественский подарок) – перл выжигания по дереву и абсолютно непригодный. Гордона здесь душило смертной тоской. Он обещал заходить, собирался, гнал себя, но фактически появлялся, только чтобы «занять».