— Все, дальше мне некогда. У меня деловая встреча, — сказал Большой, поглядев на часы (золотые, швейцарские). — Валяй опять ты.
Прошло много дней, погода совсем испортилась; Большой и Мелкий сидели уже в кафе. Они не могли работать дома (у Большого дома были: жена, сестры жены, четверо детей, приживалы и приживалки; а у Мелкого не было жены, но и дома не было тоже), а на работу к Большому их не пускали вдвоем, ибо Мелкий чересчур был похож на карманного воришку.
— А когда мы начнем пронизывать текст цитатами и ре… рце… церемонийместерциями из «Онегина», чтобы ненавязчиво напомнить читателю, о чем эта вещь?
— А, черт… — Большой и вправду был смущен; он сильно закрутился с делами и как-то позабыл о просьбе Издателя. — Можешь прямо сейчас начинать пронизывать. Только ненавязчиво.
Мелкий поежился. Тут была одна загвоздка… Он так и не осмелился признаться Большому, что не читал «Евгения Онегина»; то есть, конечно, читал, когда в школе проходили, но это же… Некоторые другие вещи Пушкина он помнил вполне прилично. Но с «Онегиным» как-то не сложилось. Мелкий очень надеялся, что Большой ему ненавязчиво (или пусть даже навязчиво) напомнит, о чем эта вещь. Но Большой, похоже, ничего такого делать не собирался.
Теперь читать «Онегина» было уже поздно, потому что нужно было писать. И признаваться тоже было поздно. Это получилось бы все равно, как если б женщина за час до свадьбы сообщала жениху, что у нее в деревне трое детей… Мелкий вспомнил, что лучшей защитой является нападение, и сказал базарным голосом:
— Стихи когда напишешь?!
— Да не дергайся ты. Всему свое время. Тут и без стихов еще работы — валом. Напишу.
Большой заказал Мелкому еще котлету и ушел, насвистывая сквозь зубы какой-то мотивчик. Костюм на нем был из твида, цвета пепла. Посетители кафе обращали на него внимание.
Мелкий глядел ему вслед. Мелкий отдал бы за Большого жизнь, но Большой немножко давил на него своим литературным авторитетом и общим весом; поэтому Мелкий даже рад был, когда оставался один и никто не одергивал его, если ему случалось вытереть руки о скатерть или поковырять в ухе вилкою.
Далеко заполночь Саша очутился в Химках Лева был страшно рад видеть Сашу. Лева за этот день от ужаса чуть не рехнулся. И Черномырдин, распушив хвост, вился радостно около Саши. И Саша был рад, что они рады. После всего, что было сегодня, он испытывал такое облегчение, как будто Олег уже вернулся и решил все их проблемы.
Анна Федотовна, мать бабки, накормила незваных гостей. Она была очень дряхлая старуха, но одевалась в кружевные кофточки с брошками, красила ногти и потому выглядела моложе своей дочери. Под носом у старухи росли большие усы, но все равно каждому, кто на нее взглянет, понятно было, что в молодости она была красавица ослепительная и кружила мужчинам головы. Лоб ее и теперь был гладкий, как слоновая кость. Потом она постелила им в кухне огромный надувной матрац, купленный в телемагазине, и ушла спать в единственную комнату. А они сидели на матраце и пили чай. Этот вечер был из всех вечеров после побега самым спокойным.
— Нора его, как правило, состоит из тоннелей, камер-хранилищ, кормовой камеры, гнезда и зимней норы. У норы может быть несколько выходов. Зимняя нора располагается на глубине два метра, и здесь он проводит спячку в период с октября по март.
В первые дни Лева пытался рассказывать Саше о своем звере в ученых терминах: антропоморфизм, зооморфизм и всякое такое; но потом стал приноравливаться как мог к Сашиному интеллектуальному уровню и говорить о простых вещах; что зверь ест, где он живет, как размножается. Это было Саше понятно, но все равно не заинтересовало его. Если б Саша видел перед собой живого зверя с его бархатной шкуркою, ловкими руками, смелым и выразительным взглядом — он бы, наверное, скоро полюбил его, как полюбил Черномырдина. Но он не мог полюбить какую-то абстракцию. Он только из вежливости вставлял в Левину нескончаемую речь «ага» и «угу».
— …И что особенно интересно: при температуре ниже десяти градусов он спит глубоким сном, но когда становится теплей, он просыпается каждые пять дней и бодрствует, кормясь запасами… Что ты зеваешь? Тебе не интересно?
— Угу… Очень интересно… Белкин, а кто такой Внутренний Предиктор СССР?
— Дерьмо какое-нибудь, наверное.
— А кто такие рерихианцы?
— А черт их знает… Рерих-это художник…
— Масон?
— Понятия не имею. Он жил в Индии, кажется. Шамбалу там искал…
— А что такое Шамбала?
— Какая-то оккультная фигня, вроде чаши Грааля…
— А Грааль кто такой?
— Да не знаю я толком, — сказал Лева. — Никогда подобной чепухой не интересовался. А ты откуда знаешь такие слова?
— Хватит наезжать, — сказал Саша добродушно. — Дa, я темный. Но ты почти такой же. Ничем не интересуешься, кроме своего хомяка.
Лева усмехнулся и признал, что слова Саши справедливы. Саша стал рассказывать Леве, как он общался с о. Филаретом. Но тут вдруг Лева опять взбесился:
— Ты… ты не просто дурак. Ты — сумасшедший! Опасный псих!
— Ну, зря, конечно, я к нему ходил… Ни с кем болтать не нужно. Я понимаю. Ну, ошибся. Чего ты все время орешь на меня? На жену свою ори.
— Да ты хоть понимаешь, что это за человек?
— Обыкновенный поп, — сказал Саша. — Толку от него нет.
— Я думал, ты любишь попов.
— Чего мне их всех подряд-то любить? Бог — это Бог, а попы — люди, как мы с тобой. (Так объяснял Олег.) Одни святые, другие так себе. Он тоже их не особенно-то любил.
— Кто?!
— Жил-был поп, толоконный лоб… Это я еще со школы помню. — Саша решил блеснуть полученными от о. Филарета познаниями: — И «Гаврилиада»…
— ГаврИИлиада, — сказал Лева с нажимом. — Гаврилиада — это «служил Гаврила хлебопеком, Гаврила булку испекал»…
— Ты меня учить будешь! Я просто сказал неразборчиво. Гавриил — это архангел, к твоему сведению… А Филарет добрый и много книг читает. Но он ничего не знает про наше дело. И он непрактичный. Он вроде тебя: все время говорит о том, что ему самому интересно. Болтун.
— Он не просто болтун. Он не богослов, а натуральный фашист и мракобес. Он сам — Сатана.
— А я в Сатану не верю, — сказал Саша и зевнул. Он не разбирался в богословии и даже не очень-то
понимал, что это такое и чем оно отличается от христианства. (Он и про Бога твердо знал, собственно говоря, лишь две вещи: ходить в церковь — это хороший тон, и Бог все простит, ежели ты православный.) Ему хотелось спать. Скоро, скоро приедет Олег и позаботится о них.
— Неужели ты ничего не понимаешь? Совсем ничего?
— Не бойся, я ему не сказал адреса. Да и все равно мы переехали. И фамилий наших не сказал. Вообще ничего конкретного. Не такой уж я псих.
Они погасили свет и легли. Саша поманил Черномырдина на свою сторону матраца. Черномырдин пошел охотно, он уже привык к Саше. Пушистое тельце Черномырдина, его дремотное урчанье и прикосновения его нежного носа создавали ощущение покоя и чуть ли не домашнего очага. Когда Олег вытащит Сашу из этой передряги — Саша понимал, что это произойдет еще не скоро, — Саша с Катей тоже заведут себе кота, но не черного, а лучше трехцветного, они приносят удачу. «Только бы удалось спасти деньги! Дом как-то бы переоформить на Катиных родителей… У Олега есть нотариус, он, наверное, сможет… А если умру — кому дом пойдет? Сашке, ведь по документам-то Сашка мой… Ну и пусть. Но я не умру».
Потом он стал вспоминать, как играл с Сашкой, когда тот был совсем маленький: Сашка сидел в сидячей колясочке, а Саша толкал колясочку в горку, и потом колясочка сама собою летела вниз, обратно, к Саше в руки, и Саша ловил ее, а Сашка совсем не боялся и, заливаясь смехом, болтал своими толстенькими ногами… Наташка увидела это из окна и закричала, что он угробит ребенка… «Дура! Бедный пацан только и слышал: „Сашенька, не тронь…", „Сашенька, не лезь…", „Сашенька, не упади…" Кого она хочет из него вырастить?! Олег терпеть ее не мог, а все-таки согласился быть у Сашки крестным…»
Саша вспоминал все это и уже не мог думать о Кате, как ни старался.
Лева лежал, скрестив руки на груди, как покойник, и думал о них. Все эти ужасные дни он старался о них не думать, ибо мысли о тех, кого любишь, могут сделать человека уязвимым и слабым; но в эту ночь он позволил себе быть уязвимым. Он думал об их ушках, закругленных так совершенно, об их выразительных глазах, об их лапках, обутых в белые тапки и одетых в белые перчатки, об их проворстве и смелости, об их разных характерах и сложных социальных взаимоотношениях; с беспокойством думал он о маленькой хромой самке, которую звал Колбаской (наблюдаемым животным, конечно, полагается присваивать номера, а не называть их Таней или Петей, но всякий, кто работает с ними долго, не может не давать им имен, потому что номера не отражают их индивидуальности и препятствуют любви); он улыбался в темноте, думая о молодом и нахальном Жоржике, чьи домогательства Колбаска дважды отвергла; и сердце его сжималось от страха и боли, когда он думал о Василии Ивановиче, том самом, подле чьей норы сидел он в ту последнюю ночь: Василий Иванович был старик, рассудительный, но здоровье его уже ослабло, и Лева знал, что никогда больше не увидит его. Он уже засыпал, когда его разбудил голос Саши. Саша говорил тихо, не очень надеясь, что его услышат, и не желая будить Леву, но Лева проснулся: сон его был чуток, как у зверя.