Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда бы я не решился говорить о таких скучных и тягостных особенностях русской жизни и томить ими читателя, если бы мне совершенно случайно не пришлось встретиться с одним из старых моих приятелей, который в разговоре об этих же скучнейших вопросах не только сумел вывести их из области присущей им скуки и тоски, но, к удивлению моему, нашел возможность толковать о них в самом юмористическом тоне. Благодаря только этой счастливой случайности я и решаюсь еще раз коснуться того же темного дела, не впадая, однако, в заунывный тон.
2— Так ты желаешь знать, — говорит мой приятель, — почему вот этой самой спички-то нет?
— Да. Отчего нет этой спички?
— По-твоему выходит, что у нас есть все, чтобы чаю попить "вволю", то есть чтобы добро вышло? И самовар, и вода в нем, и уголья, и чай, и сахар, да спички-то нет, и чаю поэтому напиться нельзя?
— Совершенно верно! А ты разве иначе думаешь?
— Нет, и я так же полагаю… Я только для верности переспрашиваю, о том ли я думаю, о чем ты-то говоришь. Вижу, что о том, и вот что я надумал об этой самой спичке.
Приятель мой крепко понюхал табаку, помолчал, сообразил что-то и сказал:
— Тебе ведь известно, что я иной раз пописываю кое-что?
Мне это было известно: не раз через меня в редакцию передавались начала его больших трудов и через меня же ему возвращались. Обыкновенно передавалась только первая глава обширного труда, а содержание остальных шестидесяти девяти глав излагалась в виде конспекта, в конце которого автор обыкновенно сообщал редакции, что за обработку этих шестидесяти девяти глав он примется не иначе, как по одобрении редакцией идеи его труда, изложенной в программе. Так как редакция этой программы обыкновенно не имела времени просмотреть, то на первой главе надписывала роковое "возвратить", и шестьдесят девять глав никогда оканчиваемы не были, а вместо них, чрез год или два, являлась новая первая глава нового обширного труда.
— Как же мне не знать? — ответил я приятелю. — Очень знаю!
— Так вот я года полтора тому назад и задумал написать о России и о русском народе… нечто обширное… Обнять, так сказать, задумал я всю массу разнообразнейших особенностей русского быта… Затрудняло меня только заглавие — слишком уж много содержания надобно было включить в него. Но, наконец, думаю себе, если я окрещу мое творение, назвав его "Русский человек и русская природа", то на расстоянии этих двух точек может уместиться и все прочее разнообразие явлений жизни, всегда прикосновенных и к одной точке и к другой… И в европейской литературе также названия подобного рода трудов часто исчерпываются только этими двумя словами: "Природа и человек" или "Отношения человека к природе". Ну, словом, в этом роде. Не знаю, так ли, нет ли, но я все-таки взял перо и начертал: "Человек и природа" — конечно, русские — и принялся за дело… Но как тебе покажется? Вижу, чувствую, что есть в общей картине нашей жизни нечто такое, что иной раз совершенно нарушает всякие законы природы и совершенно неожиданно ставит человека в невозможное положение. Есть нечто такое, что, вторгнувшись между человеком и природой, произведет необыкновенную путаницу и там и там, и главное, когда действие этого неожиданно вторгнувшегося таинственного элемента прекратится, не оказывается никакой возможности понять, во имя каких целей произошло это вторжение. Думал, думал я, потел, потел, наконец вижу… Нет! Нельзя мне именовать свое сочинение только двумя словами: "Человек и природа", а надобно прибавить к ним и третье, самое важное, и тогда определение моей задачи будет полное…
— Как же ты придумал?
— А придумал я так: "Человек, природа и… бумага" — да, вот подлинное указание на самую существенную, исходную точку всех тайн нашей жизни.
— Откопал же ты штуку, нечего сказать!
— И откопал! Действительно, добрался до самой сути… Бумага! — вот это и есть самый центр!
— По-твоему, — прервал я его, — бумага-то и есть центр зла? По-твоему, значит, мы духовно мертвы только потому, что смерть и тлен в нашу совесть вносит бумага? Да можешь ли ты это даже думать?
— Напротив! Никогда ничего подобного мне и в голову не приходило. Чтобы бумага наша когда-нибудь вокруг себя рассеивала зло? Никогда! Я положительно утверждаю, что эта могущественная сила постоянно блистала полным отсутствием даже самой тени каких-нибудь злоумышленных целей. Напротив, в ней всегда писалось, чтобы люди жили "как лучше", она постоянно предусматривала всевозможные случайности нашей ничтожной обывательской жизни и предостерегала от них. Еще на днях я читал приказ по полиции — не опускать у магазинов маркизы ниже трех с половиною аршин, потому что третьего дня один прохожий, задумавшись, повредил себе лоб, то есть стукнулся о раму маркизы… Извозчики, прежде нежели вылезти из саней и потоптаться на тротуаре, чтобы согреться, должны узнать у городового, сколько градусов мороза! При десяти градусах они не могут вылезти из саней и, следовательно, не могут "погреться", и только на одиннадцатом им разрешено начать греться какими угодно способами. Когда же до "сведения дошло", что городовые начинают брать с извозчиков взятки за прибавку градусов, и когда сам господин пристав собственными ушами слышал, как городовой Семенов сказал извозчику: "Ну, пес с тобой, неси сороковку! Накину я тебе, дураку, градуса, пожалуй, на два!" — то тотчас же явился циркуляр, разоблачающий все эти злоупотребления, отрешающий виновных от должностей и прочее… Словом, всякая в буквальном смысле бумага стремится совершить только добро и только печется о человеке…
— Ну, стало быть, виноват кто-то другой, а не бумага. Зло, стало быть, вовсе не в ней. Она добро?..
— Да!
— И из нее выходит, однакоже, зло?
— На это я тебе скажу вот что… Я тебе изображу нечто беллетристическое… Так будет яснее… Представь себе, что ты или я был как-нибудь на днях на концерте, театре или клубе… и случайно познакомился с очень хорошенькою вдовушкой или девушкой…
— Представил.
— Хорошо! Представь теперь еще и то, что она мне очень и очень понравилась…
— А ты ей?
— И я ей также, само собой, понравился. Дальше — больше, у меня возникает мысль написать ей письмо… "Нельзя ли, мол, видеть вас потому-то и потому-то? Необходимо поговорить о том-то, и позвольте, мол, мне прийти, или вы ко мне приходите… Адрес там-то…" и так далее… Написал я это письмо, положил в конверт, наклеил марку — в ящик. На письмо приходит ответ: "Я согласна… в таком-то часу… Мне самой надо было с вами поговорить". Я иду, мы видимся, говорим, и затем дело идет так, как покажут обстоятельства: разойтись придется — разойдемся; жениться — женимся. Словом, как вообще идут такого рода дела… Худо ли, хорошо ли, а ответ за все только на нас двоих — не правда ли?
— Совершенно верно!
— Теперь представь себе, что в такие-то наши отношения вмешалась "бумага". Она ведь все предусматривает и постоянно стремится, чтоб все было по-хорошему. Да? Конечно, да! И вот она предусмотрела, что молодые мужчины, познакомившись где-нибудь с молодыми женщинами, обыкновенно продолжают знакомство письмами, причем "усмотрено", что письма эти сначала всегда вызывают на необходимость какого-то якобы серьезного разговора ("нет ли у вас "Исповеди" Толстого?"), но что в сущности этими якобы серьезными мотивами прикрываются совершенно не те побуждения и что "управлению" известно множество примеров, когда, начав с необходимости "о многом говорить", молодые люди вовлекали девиц в величайшие несчастия, причиняли расстройства в семействах, бывали причиною преждевременных смертей. С другой стороны, "управлению" также известно, что и девицы, начав знакомство с молодыми людьми под неопределенным предлогом узнать от них: "где исход?", — побуждали их к законному браку и впоследствии не только не оказывались "подругами жизни", но, напротив, вынуждали расхищать земские сундуки и предавались расточительной жизни, доводя в конце концов мужей своих до скамьи подсудимых… Так вот, принимая все эти случаи во внимание и желая оградить обывателей от сетей и обманов недобросовестных личностей мужского и женского пола, а также ввиду "предотвращения" самоубийств, расхищений, растрат и других преступлений, "управление" находит нужным обязать молодых людей, переписывающихся между собою, — во избежание могущих произойти неблагоприятных последствий — представлять любовные письма в канцелярию управления, которое, проверив положение пишущего, не иначе препроводит письмо по назначению, как тщательно проверив показания переписывающихся: не женат ли мужчина? какое серьезное дело он хочет объяснить? не расточительница ли скрывается под словами неопределенной фразы "где исход?", имеются ли достаточные средства к жизни? Управление возьмет твое письмо, проверит, вызовет свидетелей и, убедившись, что ты хочешь в самом деле говорить серьезно, препроводит твое письмо чрез околодочного к Марье Андреевне под ее расписку. Письмо же Марьи Андреевны точно таким же порядком будет расследовано в том же управлении, причем и сама Марья Андреевна и прислуга будут спрошены самым деликатным образом. И по проверке всего этого, ежели ничего подозрительного не окажется, она получит твое письмо, а ты ее — точь-в-точь как бы по почте. В случае же Марья Андреевна, которая в письме просит "Исповедь", на допрос в управлении явится надушенная и расфранченная, управление, в предупреждение могущих произойти неблагоприятных для тебя последствий, не выдаст ей твоего послания и ее послания не передаст тебе и таким образом предохранит вас обоих от расхищения земского сундука. Ну скажи, пожалуйста, разве все это делается с худыми целями? Не к твоему ли благу все это предпринимается и не для твоего ли благополучия управление предусмотрело тысячи несчастных случайностей? Наконец, ведь письмо твое дошло, только Марья Андреевна получила его "при бумаге" и только после расписки. Что ж, разве трудно расписаться — "Марья Колпакова", и разве обидна бумага, в которой только и сказано, что: "прилагая при сем любовное письмо служащего на Ряжско-Вяземской дороге сына дворянина Андреянова, имею честь предупредить ваше благородие, что, в случае вовлечения молодого человека в земскую растрату, вы имеете подвергнуться всей строгости закона"? Это ведь простая формальность — и даже не написано, а напечатано, хоть и не читай. А подумай-ка хорошенько, сколько эта бумага и формальность умертвили твоей собственной души. Ведь, во-первых, ты и Марья Андреевна будете думать не друг о друге в ожидании, положим, вызова в управление, а уж об управлении, как там решат. Не будь этой бумаги, ты в ожидании свидания, может быть, до мелочей анализировал бы свою жизнь, все прошлое и старался бы проникнуть в будущее, а тут ты анализировать будешь все то же управление: как оно на тебя посмотрит? как оно посмотрит на Марью Андреевну? Тут между вами, между вашими личными отношениями, вошло что-то постороннее, вошло с заботой, с предостережением, с усмотрением; но вашему-то личному чувству надобно уж молчать и ждать, а вашему исполненному приятных мечтаний воображению надобно уже проникать во что-то чужое вам, и, разумеется, от этого вмешательства бумаги в ваши личные желания и дела только меркнет и гаснет ваше чувство и тупеет ум… Именно вот это-то притупление чувства и ума я и замечаю во всем современном русском обществе, а дел… хлопот… изнурения… видимо-невидимо! И всё — "впустую", потому что мы отвыкли даже желать своего, а всё ждем, что заставит нас желать бумага…
- Том 7. Кой про что. Письма с дороги - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Письма из Сербии - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Трикотаж. Обратный адрес - Александр Александрович Генис - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Том 5. Крестьянин и крестьянский труд - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Очерки и рассказы (1866-1880 гг.) - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Мученики мелкого кредита - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Теперь и прежде - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Нравы Растеряевой улицы - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Будка - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Неизлечимый - Глеб Успенский - Русская классическая проза