нам поступали, а также по характеру дискуссии о плане на Политбюро. Не помню, чтобы там поднимались самые важные, коренные вопросы хозяйствования — в основном речь шла о довольно мелких межведомственных претензиях и, главное, о платежном балансе, то есть о том, чтобы план товарооборота соответствовал денежным доходам. Если же здесь что-то не сходилось на несколько миллиардов, предлагалось повысить цены на какие-то виды товаров, чтобы «сбалансировать» план и бюджет. И это тогда, когда из года в год десятки, если не сотни миллиардов тратились на «стройки века», питали долгострой и выпуск ненужной продукции, пускались по ветру ужасающими потерями (не говорю уж о неведомых даже начальству в полном объеме военных расходах).
Ну а другой причиной промедлений с реформами было то, что все увеличивавшиеся дыры в народном хозяйстве затыкали, варварски расхищая природные богатства страны, экономя на охране окружающей среды и социальных расходах. Важнейшим резервом затыкания дыр стал экспорт нефти (а потом и газа).
Доминирующим, подавляющим все остальные стремления тех, кто определял политику и на все влиял, стало не развитие общества, а глухая оборона от перемен, консервация положения вещей, сложившегося к середине 70-х годов, иными словами — сохранение любой ценой, любыми усилиями «статус-кво». Совершенно естественно, что именно в этом состоял «заказ», директива государственных и партийных органов науке и культуре, средствам массовой информации. Они должны были помогать или хотя бы не мешать, не замечать обострявшиеся трудности и проблемы, подменять усложнявшуюся действительность иллюзиями стабильности, успехов, прогресса. Потому и исчезали последние островки гласности, зато росла сфера секретности.
В результате в этот период выработался совершенно определенный политический стиль — крайне осторожный, замедленный, ориентированный не так на решение насущных задач, как на то, чтобы не нарушить собственного равновесия. Социальных и национальных проблем, экологических угроз, упадка образования и здравоохранения, бедственного положения значительной части членов общества — всего этого как бы не существовало.
Такая политика вела к сохранению и даже усугублению приниженного положения представительных органов, все новым ущемлениям демократии. И хотя до массовых репрессий дело не дошло, политика «статус-кво» в ситуации, когда перемены назрели, все же неумолимо требовала массированных мер принуждения и запугивания. Как конкретно использовался широкий набор средств расправы и устрашения, рассказывать не буду — эта неприглядная страница нашей истории достаточно выразительно написана жертвами и очевидцами.
Непосредственной мишенью репрессивной политики были сотни, ну, может быть, тысячи людей, но их выявление и преследование потребовали серьезно активизировать всю деятельность органов, называемых «тайной полицией». Это не могло пройти незамеченным. Подслушивания, доносов начинали опасаться все. Даже весьма высокопоставленные люди, когда разговор в их кабинете становился острым, делали красноречивый жест в сторону телефона или потолка и тут же переходили на другую тему.
Использование карательного аппарата для проведения консервативной политики не сводится к преследованию инакомыслящих, борьбе с диссидентами. Нежелательным, опасным для системы становился не только, так сказать, политический оппонент, — каждый, кто своей деятельностью, желанием что-то изменить, найти неординарное решение проблем бросал ей вызов. Ибо его энергия, его успех были равнозначны осуждению безделья, ошибок, плохой работы окружающих. И потому его пытались укоротить, срезать, затоптать. Уголовные преследования нередко становились и орудием расправы начальства с неугодными, непослушными, строптивыми.
Но хватало и чисто политических «операций». Вспоминаю о трудностях, которые переживал Институт мировой экономики и международных отношений АН СССР. «Ножи» на этот институт точили давно. И не только потому, что там работало немало творческих, прогрессивных ученых. Институт и его тогдашний директор академик Н. Н. Иноземцев были ближе, чем многие другие, к политике, к людям, которые ее формировали, а потому казались кое-кому особенно опасными.
По-настоящему крупные неприятности разразились «под занавес» застоя — в 1982 году.
Весной органы КГБ арестовали двух молодых научных сотрудников — Фадина и Кудюкина. Они входили в группу, занимавшуюся, в частности, распространением листовок, в которых критиковалась официальная версия событий в Польше, сочувственно оценивалась деятельность «Солидарности». Обвиняли их также в несанкционированной встрече с секретарем одной из латиноамериканских компартий, в ходе которой они «с диссидентских позиций» оценивали положение в СССР и политику советского руководства.
Для проверки деятельности института была образована партийная комиссия во главе с членом Политбюро Гришиным, входили в нее секретарь ЦК Зимянин, ряд ответственных работников ЦК и МГК КПСС. Комиссия явно стремилась ошельмовать деятельность института и его директора.
После скоропостижной кончины Н. Н. Иноземцева от сердечного приступа в МГК КПСС возник план распустить партком института и заменить его секретаря, начать новую проработку руководства и коллектива. Этот план был близок к осуществлению.
Мы с Бовиным решили попытаться во время уже намеченной встречи с Л. И. Брежневым, хорошо знавшим Иноземцева, поговорить об этом деле, если, конечно, состояние Генерального секретаря позволит завести такой разговор. Обстановка сложилась благоприятно. И мы рассказали Брежневу о невзгодах, которые обрушились на Иноземцева и, видимо, ускорили его смерть, и о том, что на послезавтра намечено партийное собрание, где постараются запачкать саму память о нем. Сказали также, что планируется учинить погром в институте.
Брежнев, для которого, судя по его реакции, это было новостью, спросил: «Кому звонить?» Мы, посовещавшись, сказали: лучше всего, наверное, Гришину, который был председателем партийной комиссии, тем более что и директива о проведении партсобрания исходила из МГК. Сделав знак, чтобы мы молчали, Брежнев нажал соответствующую кнопку. Тут же в аппарате раздался голос Гришина: «Здравствуйте, Леонид Ильич, слушаю вас».
Брежнев сказал, что до него дошло (источник он не назвал), что вокруг ИМЭМО и Иноземцева затеяно какое-то дело, даже создана комиссия по расследованию во главе с ним, Гришиным. А теперь намереваются посмертно прорабатывать Иноземцева, разбираться с партийной организацией и коллективом. «Так в чем там дело?»
Ответ был, должен признаться, такой, какого мы с Бовиным, проигрывая заранее все возможные сценарии разговора, не ожидали. «Я не знаю, о чем вы говорите, Леонид Ильич, — сказал Гришин. — Я впервые вообще слышу о комиссии, которая якобы расследовала что-то в институте Иноземцева. Ничего не знаю и о партсобрании».
Я чуть не взорвался от возмущения, но Брежнев, предупреждающе приложив палец к губам, сказал Гришину: «Ты, Виктор Васильевич, все проверь, если кто-то дал указание прорабатывать покойного, отмени, и потом мне доложишь». И добавил несколько лестных фраз об Иноземцеве.
Когда он отключил аппарат, я не смог удержаться от комментария: никогда не думал, что члены Политбюро могут так нагло лгать Генеральному секретарю! Брежнев только ухмыльнулся. Возможно, он считал такие ситуации в порядке вещей. Нас с Бовиным обуревали смешанные чувства. С одной стороны, мы были рады, что удалось предотвратить плохое дело. А с другой — озадачены ситуацией наверху и моральным обликом