И мне уже дверь не успеть запереть,
Чтоб книги попрятать и воду согреть,
И смыть керосиновый запах!
Чистая алхимия, пляска символов, каббалистика магических действ. А ощущение - страшной реальности. Словно бы хозяин балаганчика, разыгрывающий представление с ученым котом, сам вот-вот попадет туда, внутрь вертепа, и не морковный сок потечет из ран, а настоящая кровь.
Однажды с ним это произошло. Реально, как эмпирический факт. Но, поскольку впоследствии было превращено в поэтичную новеллу и включено главой в повесть «Генеральная репетиция», - стало ярким художественным эпизодом в хождении души по мукам.
Ночью в ленинградской гостинице - приступ стенокардии.
Вызванный врач «неотложки», коновал из вертепа, делает укол и уезжает, занеся на игле тяжелейшую инфекцию.
Температура - за сорок.
Привилегированные больницы - за заборами. Устроен по блату в общую: в палате на тридцать человек все кровати заняты, мест нет. Поставили каталку стоять посередине. Вертеп.
Пришел заведующий отделением, старичок-татарин. Привел хирурга - пожилую русскую женщину и широким, добрым домашним лицом.
Ангел вертепа - Анна Ивановна Гошкина.
- Ну, поехали! - мирно сказала Анна Ивановна и повезла бездыханного в операционную - спасать.
Спасла. Поставила на ноги.
И пошел бард своими ногами в Дубовый зал ЦДЛ, где дубы-начальники исключили его из Союза писателей.
Глядя на их подлые лица, он вспомнил лицо своей спасительницы. Представил ее здесь, среди мучителей. И сказал себе правду: если бы она оказалась на этом судилище, и услышала бы про его связи с сионистами и заигрывания с церковниками, - то проголосовала бы вместе с подлецами за исключение.
Поняв это, изгнанник воззвал:
- Бедная, счастливая, несчастная Анна Ивановна! Вы давно привыкли к правилам этой подлой игры. Вы читаете на ходу газеты, слушаете - не слыша - радио, сидите долгие часы на профсоюзных и партийных собраниях. Смертельно усталая, вы голосуете за решения, смысл которых вам не очень-то понятен и уж вовсе не важен. Вас закружили в этом шутовском хороводе, и у вас нет ни времени, ни сил выбраться из него, остановиться, встряхнуть головой, подумать…
Почему не положен этот проникновенный лирический монолог на музыку? Готовая ж песня, не хуже «Тонечки», «Леночки», «Красной шапочки» или «Красного треугольника»…
Или что- то остановило?
Какая- то смутная догадка… А что, если не потому голосует Анна Ивановна Гошкина «как надо», что ее закружили, и ей некогда подумать, а по другой, более глубокой причине? И если бы остановилась, вникла, то… все равно проголосовала бы «как надо»? За исключение и за изгнание. По той полуосознанной причине, что нет у Анны Ивановны Гошкиной отчаяния -менять родимый вертеп на заграничный, по каковой причине она и не «встряхивает головой», чтобы подумать на эти исключительные темы.
А вот случись с изгнанником беда, и попади к ней опять под нож его бездыханное тело, - она, зная о нем все: и что связан с сионистами, и что заигрывал с церковниками, - вздохнула бы: «Плохо дело, голубчик… очень плохо дело» - и пошла бы его спасать.
Потому что есть законы вертепа, и только вообразив себя богом, можно делать вид, что их нет.
А вот чего действительно нет - так это хирургии, которая безболезненно отделила бы «народ» от «системы». Поди же угадай, что при этом потечет: может, морковный сок, а может, кровь.
Ах, Россия, Россия -
Ни конца, ни спасенья! -
запел- заплакал певец, положивший на стол красную книжечку члена СП СССР.
Система его вышибла, народ безмолвствовал, и не получилось разорвать петлю, стянувшую все это воедино.
Что ни год - лихолетие,
Что ни враль, то Мессия!
Плачет тысячелетие
По Рассее - Россия!
Выкликает проклятия…
А попробуй, спроси -
Да была ль она, братие,
Эта Русь на Руси?
Для него больше - не было.
Оказавшись на свободном Западе, Александр Галич получил возможность обновить технику своего Театра: он купил новейшую систему звукозаписи, неосторожно схватился за контакты и получил смертельный удар тока.
Анны Ивановны Гошкиной поблизости не оказалось.
«Не зови меня, не зови меня, не зови…»
ВТОРАЯ ПЕРВОЗАПИСЬ
Это было на самом исходе 50-х годов. Я жил в коммунальной квартире в старинном доме в центре старой Москвы. Я служил в редакции большой газеты, где в главных кабинетах сидели старые партийцы, а по коридорам и кабинетам поменьше бегали молодые либералы, спорщики, поэты, вчерашние солдаты и студенты. Я был - вчерашний студент; компания у меня была студенческая и песни студенческие, вроде «Пятой точки» - дурацкие, но очень независимые.
Вестник явился ко мне в облике круглолицего круглоглазого полустудента-полулитератора, что-то писавшего, кого-то переводившего, - кажется, недавно женившегося и безусловно готового поразить и исправить мир своими открытиями. Он светился от предчувствий. Его звали Алик.
Мы ели что-то вроде винегрета (я сам был недавно женат), пили дешевое вино, делились новостями и пели студенческие песни, хором и в розницу, кто что знал.
И вот они запели: Алик с женой - что-то звенящее, тонкое, вдруг воздвигшееся над дурью и скоморошеством студенческого фольклора. Какая-то струна взмыла в поднебесье: «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»
Я ахнул: вот это да! С какого же факультета этакая красота?
А не с факультета. Это Булат пишет. В газете работает. Нет, не печатает. Поет.
Уж не тот ли Булат, что редактирует стихи в нашей высоконачальственной газете и ходит по коридорам несколько съежившись, как бы виновато улыбаясь, а на планерках обращается к начальству с неуловимой издевкой: «Мне очень стыдно, но я все-таки предложу в номер стихи…»
Да, именно он!
Назавтра, еще не вполне понимая, какого масштаба новость входит в мою жизнь, я подошел к нему в коридоре:
- Говорят, вы поете песни… Я собираю… фольклор студенческий… и собственно творчество…
- Да? Творчество? - улыбнулся он, как бы не замечая моего замешательства.
- Хотите, я запишу вас? - выбросился я на технический берег. - У меня есть магнитофон «Спалис», и я живу недалеко…
Мгновенная простота, с какой он принял мое предложение, долго потом вспоминалась мне:
- О, я никогда не слышал моего голоса в записи.
Он пришел вечером следующего дня в сопровождении женщины, которая, естественно, показалась мне божественно красивой. Сам поэт был, как всегда, подчеркнуто неромантичен: серый цивильный пиджачок, чуть поднятые плечи - как бы поза неуверенности - простецкая улыбка, за которой можно было при желании угадать
неприступность аристократа, вобравшего в кровь тысячелетнюю культуру, а можно и не угадать - так изчезающе «неприметно» и демократично (как сказали бы теперь) он держался.
Мы выставили что-то вроде винегрета и дешевое вино.
Впрочем, звуков посуды (столь неистребимых на его первых магнитозаписях) я, к моей гордости, избежал. Потому что посуда была скоро сдвинута прочь. В центре стола появился гигантский чемодан «Спалиса», массивный микрофон протянулся к гитаре, я щелкнул клавишей, гитара вступила, и все перестало существовать: винегрет, вино, студенческий фольклор, газета. В комнату старого московского дома вплыло что-то… разом близкое и нездешнее. Староарбатское, знакомое, простецкое. И - убегающее вдаль, как столбы на смоленской дороге - куда-то на запад, на закат, в смерть, в бессмертие, туда, где комиссары туманными силуэтами склоняются перед вечностью.
В первом часу ночи, исписав с двух сторон большую трехсотметровую катушку, мы проводили гостей.
В дверях я почему-то спросил:
- Это - первая запись, или были еще?
- Смотря как считать: неделю назад я пел в одной компании, и вроде бы кто-то записывал. Не знаю, получилось ли: было шумно. И пел я не для записи.
(Тридцать лет спустя Лев Шилов, историк поэзии и самиздата, отвечая во время лекции на вопрос о том, на чей же магнитофон был впервые записан Булат Окуджава, сформулировал так: «Можно с уверенностью утверждать, что ВТОРЫМ был магнитофон Аннинского… А первых, я думаю, найдется очень много»).
Булат ушел, но спать мы не могли: сели слушать.
В два часа ночи раздался стук: Сосед.
Сосед - это явление Советской эпохи, не менее знаменательное, чем Спутник, и в моей истории - не менее важное, чем Вестник. Мы думали, он ворвется с претензиями, что мы ему мешаем спать. Но ушастая молодая физиономия, явившаяся в дверях, излучала доброжелательство и любопытство:
- Вы какие-то замечательные песни тут поете…
Послушав с минуту, он кинулся к себе и вернулся, таща свой «Спалис», или «Днепр», не помню, - такой же огромный, ящероподобный, как все магнитофоны той поры, - с помощью двух монет он состыковал шнуры и подключился к нашему.