Большего Зина рассказать не может. И без того она заметила немало для своего кругозора. Она замолкает, оглядывается вокруг себя и вдруг со всей беспощадностью осознает свое положение, видит крупным планом и парашу, и тараканов на полу, и свою изорванную одежду.
– Эх, Женечка, милочка! Знала бы ты, на каких кроватях я лежала!
Перед ней, видимо, проносятся видения царственных альковов из дорогих номеров гостиницы «Москва» и правительственных санаториев.
Спи, бедная Зина! Ты так же мало заслужила те пышные ложа, как и этот грязный тюремный пол с тараканами и парашей. Быть бы тебе веселой, круглолицей Биби-Зямал из деревни под Буинском. Траву бы косить, печь хлебы. Так нет же, понадобилось кому-то сделать из тебя сначала губернскую помпадуршу, а теперь бросить сюда.
И всех-то нас история запишет под общей рубрикой «и др.». Ну, скажем, «Бухарин, Рыков и др.» или «Тухачевский, Гамарник и др.».
Смысл? Дорого дала бы я тогда, чтобы понять смысл всего происходящего.
Глава двадцать третья
В Москву
Тюрьма гудела. Казалось, толстые стены рухнут под напором неслыханных новостей, передаваемых по стенному телеграфу.
– Сидит весь состав правительства Татарии.
– При допросах теперь разрешены физические пытки.
– В Иркутске тоже сидит все руководство.
Иркутском казанцы интересовались особенно живо, потому что наш бывший секретарь обкома Разумов был с 1933 года секретарем Восточно-Сибирского крайкома партии и увез с собой целый «хвост» казанцев. Звал он много раз и нас с Аксеновым и был очень обижен нашим отказом. Когда я встретила его как-то в Москве, в период моих предарестных мытарств, он торжествующим тоном говорил:
– Ну что, убедились, каково жить без своего секретаря? Были бы у меня – разве я допустил бы, чтобы с вами так разделались?
За все два месяца пребывания в этой старой тюрьме меня ни разу не вызывали на допрос. Тем более я разволновалась, когда на другой день после прихода к нам Зины мне велели приготовиться ехать на Черное озеро.
Кругом только и говорили о кампании избиений и пыток. Неужели и эта чаша не минует меня?
Дерковская, точно прочтя мои мысли, категорически заявила:
– Абсолютно нечего бояться. Во-первых, сейчас два часа дня и светит солнце. А для всех этих дел у них существует ночь. Во-вторых, ваше дело окончено. Скорей всего, вас и вызывают только затем, чтобы объявить об окончании следствия.
Она была права. Меня вызывали, чтобы я подписала протокол об окончании следствия, а также о том, что злодеяния мои квалифицированы по статье 58, пункты 8 и 11. Дело мое передается на рассмотрение военной коллегии Верховного суда. Объявил мне об этом тот же Бикчентаев.
Он был в прекрасном настроении. Солнце отражалось в графине с водой и в эмалированных кукольных глазах «индюшонка». Он старательно писал, оформляя бумаги, и давал их мне подписывать. Время от времени он взглядывал на меня весело и вопросительно, как бы требуя одобрения своей неутомимой деятельности. Казалось, я должна была восхищаться тем, как здорово все спорилось в его ловких руках.
– Итак, – благодушно заявил он наконец, – дело ваше будет слушаться военной коллегией Верховного суда СССР, и, значит, в ближайшие дни вы будете отправлены в Москву.
Он снова выжидательно посмотрел на меня, точно удивляясь, почему я не рада такому известию. И как бы желая все же добиться моего отклика, добавил:
– На меня вам обижаться нечего. Я вел дело объективно. Даже прошел мимо вашей связи с японским шпионом Разумовым. А ведь и об этом можно было неплохой протокол составить.
– С кем? С японским шпионом? Вы имеете в виду секретаря Восточно-Сибирского крайкома партии? Члена партии с 1912 года и члена ЦК?
– Да, шпиону Разумову удалось, обманув бдительность партии, пробраться на руководящие посты. Да, до революции он действительно состоял в партии. По заданию царской разведки…
Сколько раз Царевский и Веверс грозили мне составить протокол о моих попытках «дискредитировать руководство обкома в лице его бывшего секретаря тов. Разумова». Напрасно я уверяла их, что мы с Разумовым были друзьями и то, что они именуют дискредитацией руководства, было всего только приятельской пикировкой. Они продолжали твердить свое, хотя протокола так и не составили. Он им был не особенно нужен. Материала для передачи дела в военную коллегию, с их точки зрения, и так хватало. А теперь…
Итак, секретари обкомов из лиц, охраняемых и являющихся якобы объектами террористических заговоров, на наших глазах превращались в субъектов, руководящих такими заговорами. До сих пор мы знали, что в нашей тюрьме сидит 16-летний школьник, обвиняемый в покушении на секретаря обкома Лепу. А сейчас уже сидит все бюро обкома и сам Лепа.
В камере мое сообщение об отправке в Москву произвело сенсацию. Все переглядывались молча. Наконец Дерковская спросила:
– Он объяснил вам, что значит 8-й пункт?
– Нет. Да я и не спросила. Не все ли равно!
– Нет. Это обвинение в терроре. А пункт 11-й – значит группа. Групповой террор. Страшные статьи. И вас предают военному суду.
Впоследствии я часто думала о том, что мое тогдашнее поведение могло показаться моим сокамерникам очень мужественным. На деле это было не мужество, а недомыслие. Я никак не могла осознать всей реальности нависшей надо мной угрозы смертного приговора. Совершенно непостижимо, как я пропустила мимо ушей, точнее – мимо сознания – объяснение Дерковской насчет того, что по этим пунктам положено минимум 10 лет строгого тюремного заключения. Минимум. Я знала, что максимум – это расстрел, но ни на минуту не верила, что меня могут расстрелять.
Настоящий предсмертный ужас пришел ко мне позднее, уже в Москве, в Лефортовской тюрьме. Здесь же, в ежеминутном потоке безумных новостей, наводящих на мысль о совершившемся государственном перевороте, все воспринималось как какая-то нереальная сумятица и неразбериха. Казалось, еще немного – и партия, та ее часть, которая оставалась на воле, схватит безумную руку, сожмет ее железным кольцом и скажет: «Довольно! Давайте разберемся, кто же тут настоящий изменник!»
Меня провожала тепло и любовно вся камера в полном составе, без партийных различий. Пришивали пуговицы и штопали чулки. Давали советы и просили запомнить адреса их родных. Я слушала все как во сне. Меня терзала одна мысль.
Дерковская сказала, что перед отправлением в этап должны дать свидание с родными. И я уже ясно видела жгучие глаза мамы, растерянные, испуганные личики детей, которые увидят меня через решетку. Надо ли это? Может быть, для них это воспоминание будет мучением на всю жизнь?
Все эти сомнения оказались лишними. Опыт Дерковской, вынесенный из царской тюрьмы, не пригодился. Здесь не было места «гнилому либерализму», а также «ложному гуманизму». Никакого свидания с родными мне не дали. Я никогда не увидела больше Алешу и маму.
Глава двадцать четвертая
Этап
– С вещами!
Какое содержание скрывается за этой короткой формулой! Ты снова между перекладинами чертова колеса. Оно вертится и волочит тебя за собой. От всего близкого и дорогого – навстречу безымянной пропасти. Ты лишена свободы. Тебя волокут, как вещь, куда вздумается хозяевам.
Лилия Георгиевна, адвентистка седьмого дня, использует наконец напряженность момента для пропаганды своих взглядов.
– И всегда-то мы – песчинки, которые несутся с неведомым ветром. А сейчас вам послано испытание, чтобы вы осознали, в чьих руках судьба ваша.
– Но когда вершителями моих дней и судеб становятся негодяи вроде Царевского – это унизительно. Подчиняться им – постыдно. От этого надо бы уйти. Но на это как-то еще нет сил.
– Помилуй вас Бог от такого шага! Убьете душу живую.
Дерковская, забыв об эсеровской принципиальной непримиримости к коммунистам, утирает слезы.
– Скучно теперь будет в камере. Некому стихи почитать. Блока вы меня полюбить заставили.
– Что же это вы плачете обо мне, не спросясь у Мухиной? – шучу я. – Еще разрешит ли она вам плакать о коммунистке, не примыкавшей к оппозиции?
Она сердито отмахивается и громко сморкается в полотенце. А я им читаю на прощание тоскливые стихи О. Мандельштама:
Как кони медленно ступают,Как мало в фонарях огня…Чужие люди, верно, знают,Куда везут они меня…
Этап в Москву на заседание военной коллегии Верховного суда собирали немаленький. Это мы безошибочно различали своим обостренным слухом. «Брали» из многих камер. Из нашей – двоих: меня и Иру. Последнее обстоятельство особенно возмущало всех, в том числе и саму Иру.
– Ну вы-то ладно! – говорила она. – Вы хоть член партии! А я при чем, чтобы меня на военную коллегию?
Мысль о том, что принадлежность к коммунистической партии является отягчающим обстоятельством, уже прочно внедрилась в сознание всех.