Пренебрежение этим обычаем оценивалось весьма резко. Чувствовали обиду и отмечали ее в дневниках и письмах. Описание своих «даров» в них нередко оказывалось куда длиннее, чем перечисление чужих. «Она… даже не навестила нас ни разу, не предупреждала. Такая свинья, папа ей помог, топил комнату, похоронил мать, нашел людей для похорон, затем вставали в 7 ч. утра, ставили ей самовар, поили утром и вечером, а она, когда увидела, что надо сообща воду таскать, удрала…», – возмущенно писала о своей соседке Н. П. Заветновская[344].
Чем проще и безыскуснее люди, тем быстрее это «материальное» (и только «материальное») оказывается на первом плане. «Приземленные» бытовые ситуации, обнаженность намерений, какая-то почти детская непосредственность в изложении обид – ничто из этого, однако, не мешало блокадникам решать «последние вопросы». Причины морального выбора здесь предельно открыты – без завесы культурных догм, но в недвусмысленной четкости поставленных вопросов, на которые считают возможным дать лишь один ответ. «У нее 2 ведра капусты, а когда я от себя кусок хлеба отнимала и шла на рынок менять, то она мне даже капустинки не дала… Она приехала ко мне, я ей последнее отдавала…», – изливала А. И. Кочетова свои обиды на бабушку, оскорбившую ее[345].
4
Ее обижали и другие люди. И тот же каскад сумбурных возражений, отмеченных трогательной простотой, в ее письмах матери. Она жила у своей подруги Жени и дочь ее, Галя, как-то особенно невзлюбила А. И. Кочетову, «говорила, что ты нам надоела, что уйди, мама на тебя смотреть не хочет и т. д.».[346] Почему с ней так поступают? Это несправедливо: «От моей порции хлеб, конфетки таскала… Я же Жене помогала очень много. У нее была потеряна карточка, дак она с Галькой на мой паек жила, продукты мои тратила, когда меня дома нет»[347].
В этом конфликте, где смешались и личная неприязнь, и наивная надежда на то, что подарки должны быть по достоинству оценены, с незамутненной ясностью выявилось понимание справедливости в блокадное время. А. И. Кочетова жила у подруги, потому что там было тепло, – и знала, что за это надо платить, терпеть, когда «втихомолку» едят ее хлеб. Подруга, похоже, принимала это как должное. Когда А. И. Кочетова сама оказалась на блокадном «дне» и помочь ничем не могла, исчез и повод допускать ее к чужому очагу. Детям, не усвоившим еще простых житейских правил, легче было выразить эту мысль в самых резких словах. Все просто и ясно; обида возникает из-за того, что считают обмен неравноценным.
Несправедливость могла обнаружиться повсюду – в городе не было столько хлеба, чтобы выжили все, а спастись хотел каждый.
Но было и еще одно чувство – несправедливости тех утрат, которые понесли оказавшиеся в воронке этой чудовищной трагедии люди. Почему кто-то выжил, а кто-то нет? Почему погибли самые красивые, честные, порядочные, благородные? Почему погибли те, кого любили больше всего? Почему не хватило кусочка хлеба, бутылки молока, нескольких десятков грамм масла, горсти пшена? Взвешенности оценок мы при этом не встретим — да было бы и заблуждением ее ожидать. Произносили слова жестокие, несправедливые; не спокойное размышление – крик. О. Берггольц в «Дневных звездах» описывает увиденное ею в блокадной бане тело истощенной донельзя старухи – с натуралистическими отвратительными подробностями, отчасти с брезгливостью[348]. Ее соседка глядела на нее и шептала: «Мой помер, молодой, красивый, а такая живет». И еще раз повторяла в приступе охватившей ее ненависти: «Погиб, а такая живет. Вдруг только такие и останутся? За что же он погиб?» И ей не остановиться, словно ее бьет какая-то нервная дрожь: «За таких, за таких, за таких»[349].
Тот же лейтмотив звучит и в дневнике М. В. Машковой. Она вспоминает о Н. Молчанове, умершем от дистрофии ее друге: «С ним ушла часть моей жизни, наиболее светлой, радостной, бескорыстной… ушел такой человек, быть может, единственный из 1500 000, светлый, гуманист, мыслитель, с такой человеческой улыбкой. Такая умница»[350]. Чем сильнее чувство невосполнимой утраты, тем более неприязненно описываются те, кому удалось уцелеть в этом кошмаре. Ни о какой объективности здесь и речи быть не может. Уход близкого человека отчетливее выявляет чуждость других людей, далеких от нее и безразличных к ней. Неутихающая боль способна только усилить это чувство: «Останется и выживет такое хамье, такое хамье. Что же это такое?»[351]
«Добрые люди мрут, а сволочи здравствуют», – заметил B. C. Люблинский, встретив одного из своих знакомых, литературоведа, в «барской шубе» и шапке. Тот съел трех котов, нигде не работал, а уезжать из города не желал. Оценка «сволочи» четка и кратка: это тот, кто готов, не стесняясь и не замечая унижений, идти на все, чтобы выжить, не хочет это делать честным трудом и настолько ко всему привык, что и не думает как-то изменить свою участь. Есть и другие критерии, более страшные. Продолжением этой записи является рассказ о каннибализме: «Только что с помощью милиционера арестовал на Невском человека, везшего распиленный труп и публично признавшегося, что на студень»[352].
5
Блокада физически уродовала людей, и это очень заметно, когда сравниваешь довоенные и послевоенные фотографии одних и тех же горожан. Это не то похудание, следы которого быстро исчезают после улучшения питания. У многих лиц – необратимо деформированные черты, смещенные пропорции, перекошенные мышцы. Особенно тяжело это было женщинам. Длительная голодовка вызывала у них гормональные нарушения: начинали расти усы и борода. Из-за цинги выпадали зубы. Прокопченная «буржуйками», обмороженная лютой зимой кожа лица – несмываемое клеймо блокады. Прежней красоты, обаяния – не вернуть; нередко они выглядели старше своего возраста на 10–15 лет[353]. «Увидели скелеты, обтянутые кожей. И все с хвостиками», – вспоминала о посещении бани З. С. Травкина[354].
Рядом те, кому удалось этого избежать. Они или работали на «хлебных» местах, или приехали в город после «смертного времени». Веселые, привлекательные девушки – на них оглядываются, с ними знакомятся, их всюду приглашают. И обходят стороной изможденных, утративших стройность, гибкость, очарование женщин – неповоротливых, опухших, в грязных кацавейках или ватниках..
Почему? Разве они виноваты в том, что оказались в этом аду? Почему именно им пришлось испить до дна чашу страданий, а другим – нет? Почему их молодость внезапно оборвалась здесь, в неудержимом поиске кусочка хлеба, в поедании плиток столярного клея среди стонов и криков умиравших, среди неубранных трупов, среди крыс и вшей? Такие вопросы, подспудно или явственно, часто звучали в горьких заметках переживших войну ленинградок. Отсюда и ненависть к тем, кто не был похож на блокадников, – и не интересовались, почему это произошло и кто они такие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});