— Поговорить можно, да будет ли прок…
13
Они мчались наперегонки. Ватага бесшабашных, ничего не подозревающих мальчишек. Они неслись к оврагу…
Мелькали заскорузлые пятки, рассыпался беспечный визг. Озорное соперничество подхлестывало азартный бег. Каждый хотел быть первым.
Они неслись взапуски навстречу смерти. Нечеловеческим голосом взвыл Родион: «Остановитесь!» Панический крик пригнул траву, но ребята не услышали. «Остановитесь, там фашисты!» — снова вскинулся Родион, но остерегающие слова не достали мальчишек. Выгоревшие головенки мелькали в кустах. Родион рванулся за ними… Не послушались ноги…
Он открыл глаза. В спальне держался душный полумрак — плотные шторы не пускали разыгравшийся день, сторожили вязкую тревожную тишину.
Старинные часы обронили семь глухих ударов. В хлеву тонко взвизгнула супоросная свинья. Родион выкарабкался из липкого, удушающего забытья.
14
Летняя ночь торопливо нависает над деревней. Вечерняя полыхающая заря долго томит ее где-то за горизонтом, а потом впустит на короткие, оборванные часы затишья, и уже спешит заря утренняя, разливаясь по небосклону прозрачным светом. Летняя ночь с гулькин нос, даже старый человек не успевает выспаться, всласть отдохнуть от колготных, длинных дней.
Когда проснувшийся петух закатился в клокочущей, победной песне нового дня, к бабке Матрене приплыла печальная мысль — последнее утро крадется в ее избу. Голосистый сторож драл и драл луженую глотку, опасаясь, что глуховатая хозяйка не расслышала веселых сигналов. Глупая птица, какой с нее спрос? Где ей знать, что сон так и не пришел к старухе, не успокоил грустные думы.
Болезненными уколами отзывалось сердце, и эта боль не шла в сравнение с привычными недугами. Боль не мучила, не ломала тело, боль кромсала душу унылыми предчувствиями. Бабка Матрена твердо знала, что с этой избой заканчивается вся ее жизнь. Она не брала в расчет малое утешение, что в доме престарелых проскрипит какие-то годы — в этих стенах ей резали пуповину, и здесь задиристым криком вошла она в жизнь. И отсюда мечталось уплыть ей в вечность в хорошей сосновой домовине, на руках своих, деревенских, как уходили на покой ее близкие, которые терпеливо поджидают Матрену на кладбищенском взгорке. Но горькая судьба безжалостно раскраивала Матренину жизнь, определяя ей в удел другой, неведомый кусок земли, и не было в запасе сил у старухи, чтобы воспротивиться такому предначертанию.
Вчера как угорелый ворвался Ипполит, высыпал на Матрену ворох новостей, зарадовался, а отчего, спрашивается? Видишь ли, Листопадовы в приживалки ее зовут. Ипполит что, он во хмелю податливый, его охмурить в два счета можно. Тоже мне благодетели выискались. Простору и в своей избе Матрене хватит, с кем хочешь поделится. С чего это кинется она к ним в нахлебники? Пусть не жирная пенсия, но рубли Матрена считает свои. Да и не в деньгах главное. Полно сквозняков в листопадовском доме, да и люди нелюбые. Ипполит, правда, петушился, талдычил как заведенный — мол, в корне переменился Степан, лаской и добром к Матрене повернулся. Но ее не проведешь: «Черного кобеля не отмыть добела». И сколь ни будет пыжиться Степан в нахлынувшей добродетели, его истинное нутро все же покажется… С этой мысли Матрену не свернуть. Еще не хватало ей терзать свою душу, повседневно разглядывая семейную жизнь Листопадовых…
В короткой изнуряющей ночи о чем только не передумала Матрена. Долгие Матренины годы раздробились на отдельные куски — солнечные и хмурые, затейливые и бездарно-тягучие, волнующие пережитой радостью и щемящие невосполнимыми утратами. Она печально радовалась, что в ночной отрешенности дано ей разглядеть те далекие дни…
…Вспыхнула березовым убранством, плеснулась голосистой гармонью троица. Вырвалась на зеленую улицу разноцветными ситцами нарядившихся девок, проскрипела хромовыми сапогами завеселевших в бражных застольях мужиков, раскатилась по всем заулкам бесшабашным визгом деревенской ребятни. Завертелись в суматошном круге не остывшие в замужестве молодухи, дробью каблучков выбивая еще не потерянное право на девическое веселье. Матрену потянуло в хоровод, но зарделась она от смущения: видано ли такое, чтобы невесте упрыгивать заодно с замужними? Ее место в избе, вот-вот подкатит жених и умчит ее на другой конец деревни, навсегда увезет Матрену в свой дом. Напустила на лицо печальную покорность — хотелось плясать от радости, но что поделаешь, если обязана грустить невеста, — и в ожидании уставилась в окно. Такой игрой охотно забавлялись, она не была в тягость, каждый назубок знал свою роль в свадебном обряде. И хотя Матрена с Петром ликовали от счастья, все приличия надо было блюсти.
За клеверным полем зазвенели колокольчики, поначалу глухо и далеко, но летящая тройка близила звон к деревне, чтобы через минуту-другую усыпать праздничную улицу серебряным величальным свадебным пением. Уж так исстари повелось, что зачинали голосистые колокольцы, а потом песня плыла от избы к избе, пока торжественным многоголосьем не обрушивалась на дом новобрачных.
Матрена стыдливо выглянула в окно, и поплыла на нее лихая тройка: озабоченно вел партнеров гнедой коренник — строго и уверенно прямо, по бокам пританцовывали, лебедили шеи белоснежные пристяжные. В тарантасе с надутыми шинами млел сконфуженный Петр — вся деревня любовалась красивым, как на картинке, женихом в наглухо застегнутой атласной косоворотке, буйные вихры разделены на строгий, подходящий к серьезному моменту пробор. И вот уже перестук сапог на крыльце, и вот уже резко дернули дверь…
…И тут размашистые песни свадьбы стихли, вытянулись в тонкий требовательный писк — у Алеши режутся зубки, и он опять хнычет в скрипучей люльке. Матрена спросонья нащупывает рукой зыбку и качает, качает своего первенца. Напевает вполголоса нехитрую песенку, боясь разбудить истомившегося за длинный крестьянский день Петра…
Матрене так не хочется прощаться с этими приятными видениями, которые напомнили, что была и у нее жаркая молодость, и не только из шинельного сукна годы шили ее судьбу. Это теперь дни тянутся как товарняк, а время справедливо сложило ее жизнь — дарило долгие услады и приносило невосполнимые потери. Грех жаловаться на такой расклад, не одна она прибрела к закатному концу в голом одиночестве — кто же думал, что такой большой кровью заплатят они за Победу и поотнимает проклятая война стольких сыновей?
Матрена грустно рассматривает стены, оклеенные пожелтевшими газетами. Робким светом на потолке разгорается новый день. Она понуждает свои мысли свернуть на сегодняшние заботы, но в непослушном мелькании они гонят давно поблекшие картины. В неустанной торопливости скользят прожитые годы, отдаваясь в сердце то острым покалыванием, то расплывающимся греющим теплом.
…Она увидела себя наголо остриженной, похожей на состарившегося, морщинистого призывника — до того исхудала и подурнела за тяжкие блокадные месяцы. Ее с группой дышавших на ладан блокадников вывезли из Ленинграда. Сипло надрываясь, мчал и мчал их паровоз через затемненную страну в благодатную Среднюю Азию, уносил к солнцу и еде, к сердечным и гостеприимным людям.
Голод высосал, иссушил, и молодые женщины напоминали теперь старых послушниц, всю жизнь, умерщвлявших свое естество. Хотя по измученным лицам забродили уже первые улыбки и дорожный паек постепенно возвращал робкий румянец, все равно, остриженные наголо, они вроде бы и не принадлежали к бабьему племени…
Эшелон уходил на восток, и сообразно этому были выправлены документы, но Матрене совсем не нужна была Средняя Азия — ее в пятистах километрах ждал Родька, обретавшийся в родной деревне, — был такой уговор.
Глухой ночью, когда их эшелон пропускал литерные поезда, мчавшиеся на всех парах к фронту, на какой-то затемненной станции выбралась Матрена из теплушки и притаилась в привокзальном кустарнике. Переждать, отсидеться, пока не ушел эшелон. К зябкому утру ее выволок оттуда военный патруль — времена стояли жесткие, на узловых станциях затаивались диверсанты — и предстала она перед чернявым майором: без документов, подозрительно очутившаяся на железнодорожном узле, голодная, страшная, ну прямо ни мужик, ни баба. Строгий майор долго слушал сбивчивые объяснения Матрены, покачивал в неверии головой. Переспрашивая задержанную, куда-то звонил, с кем-то советовался. Она только в этом прокуренном закутке сообразила — суровы законы военного времени. Упавшим голосом она вновь и вновь пересказывала горькую правду, и то ли измученные голодом глаза, то ли полная смиренность чуть-чуть растеплили майора. Он распорядился плеснуть в котелок солдатской похлебки, нацедил стакан душистого чаю.
Только к вечеру в исповедь поверили. Чернявый майор своей властью пристроил ее на какую-то платформу, все-таки наказав стрелкам приглядывать за Матреной, и, прикорнув у брони могучего танка, она провалилась в тяжелое забытье.