Она сейчас же обратилась ко мне с рядом вопросов о Тьере, Моле, Брольи, маршале Мэзоне, герцоге Немурском, о возможных комбинациях новых министерств во Франции и трех кандидатах в премьеры. Она действительно была в курсе всех парламентских дел Франции и рассуждала о них с авторитетом крупного политического деятеля.
— Верьте мне, дорогой виконт, — уверяла меня она, — что Тьер будет снова премьером. Он действует, пока герцог Брольи мечтает, и я убеждена, что им вскоре придется обменяться ролями…
— У герцога, сударыня, очень продуманные и верные принципы управления, — попробовал возразить я.
— Глава правительства не имеет права философствовать, — решительно изрекла моя собеседница, — не правда ли, mon cher Pouchkine.
Она с глубокой нежностью, долгим и ласковым взглядом обратилась к своему соседу.
— Que voulez-vous, madame,[17] — отвечал тот, — ведь герцог Брольи зять госпожи де Сталь, с которой одна только женщина во всей Европе может соперничать умом и познаниями, — закончил он с еле заметной усмешкой, почтительно склонив голову перед своей собеседницей.
— Каким вы стали скептиком, друг мой, — с укоризной произнесла дочь Кутузова, — вы перестали верить в доблесть государственного ума и гражданской воли…
— Что может быть сладостнее дремоты на мягком изголовьи сомненья? — медлительно и слегка нараспев, как излюбленное изречение, произнес поэт.
Вскоре салон графини наполнился. Сюда приехал высокорослый лорд Дэрам со своим атташе, эсквайром Артуром Медженисом. Этот молодой человек с бледным флегматичным лицом и розовым клювообразным носом был известен в салонах под прозвищем «больного какаду». Он недавно лишь прибыл в Петербург с новой великобританской миссией и, подобно мне, чувствовал себя в этом обществе новичком.
Из писателей здесь вскоре появились вкрадчивый и бархатный Жуковский, безобразный и умнейший князь Вяземский. Общество разбилось на маленькие группы, и во всех углах можно было услышать любопытную новость, остроумное слово, проницательное предсказание или живую характеристику.
У круглого мозаичного стола Жуковский, подняв на свет хрустальный бокал с рубинами, как рюмку бургундского, рассказывал нескольким дамам восточное поверье о том, как влюбленный мусульманин, целуя рубин, воображает, что он лобзает жаркие уста гурии. Лорд Дэрам сообщал Фикельмону только что полученное известие о смерти матери Наполеона Летиции Бонапарт, видевшей некогда всех своих детей на тронах Европы.
— Вот когда можно повторить формулу Талейрана: это не событие, это только новость, — заметил Фикельмон.
Бледнолицый Медженис долго и вяло излагал мне свои соображения о желательности постоянного объединения всех секретарей петербургских посольств.
Пушкин, перелистывая бальзаковскую «Златоокую деву», что-то живо говорил о современной французской прозе госпоже Хитрово, которая взирала на него из глубины своего кресла с выражением безграничного и счастливого обожания.
Ровный и оживленный говор царил в покоях, когда я распростился с прелестной хозяйкой и отправился досматривать Скриба в Михайловский театр.
* * *
Так протекала наша первая зима в Петербурге. Концерты Виельгорских и собрания литераторов у Карамзиных, политический салон Фикельмонов и съезды дипломатов у Строгановых, дворцовые приемы и министерские рауты понемногу раскрывали предо мною во всем его разнообразии блестящий и холодный круг столичной знати.
Вращаясь в этой среде, я постоянно помнил пари с д'Антесом и с вопросительным ожиданием всматривался в мелькающие женские лица. Но и вторичная моя попытка разгадать эту романическую тайну потерпела полное крушение.
— Это Аврора Шернваль, — назвал мне Жорж заподозренную мною на одном вечере ослепительную красавицу, — она, конечно, стоит всяческого поклонения, но я глубоко равнодушен к ней.
Я сохранял право еще на один ход. И с напряженной пытливостью я продолжал всматриваться в точеные лица петербургских знаменитостей — Завадовской, Радзивилл-Урусовой, Шуваловой, Мусиной-Пушкиной или графини Лембтон, боясь потерять мой последний шанс на выигрыш в этой трудной и необычной игре.
XIV
В Петербурге я узнал развязку того кровавого события, которое вызвало крутой перелом в ходе моей дипломатической деятельности. Депеши министерства сообщили нам о суде над Фиески и его сообщниками.
Парижские газеты вскоре доставили подробности процесса и казни.
Суд пэров приговорил корсиканца к наказанию, определенному за отцеубийство: ему предстояло шествовать на лобное место в рубахе, босиком, с черным покрывалом на голове.
В день казни Фиески сохранял невозмутимое спокойствие. Он отнесся с полным безразличием к сообщению о замене квалифицированного ритуала казни обыкновенным порядком. На вопрос одного из помощников палача, нет ли у него редингота (день был холодный), он отвечал: «О, мне недолго придется мерзнуть»…
Пока ему связывают руки за спиною, он погружается в раздумье. Затем торжественно возглашает:
— О, зачем я не оставил моих костей под Москвою, вместо того чтоб дать себе срезать голову на родине… Но я не раскаиваюсь в моем поступке и с эшафота буду служить образцом!
Когда приготовления закончены, Фиески поднимается и оглядывает присутствующих:
— Я беру вас всех в свидетели, что я завещаю мою голову господину Лавока (его защитнику). Я записал это в моем завещании и думаю, что закон охранит мою волю… Отвечайте, кто из вас поднимет мою голову? Заявляю, что она принадлежит не ему! Я отдаю мою голову господину Лавока, душу — богу и тело — земле…
В семь с четвертью приготовления закончены. Приговоренных проводят длинными коридорами в сад малого Люксембурга, где их ждут три кареты. Каждый осужденный помещается в отдельном купе с исповедником и двумя жандармами.
Незадолго до прибытия осужденных дежурные комиссары полиции открыли доступ тем присутствующим, которые находились ближе других к орудию казни. В десять минут три тысячи зрителей заполнили площадь, на которой находилось несколько генералов в полной парадной форме, королевский следователь и старший референдарий палаты пэров.
По ту сторону барьера, в кабачке виноторговца Этьена, можно было заметить герцога Брунсвика, который из окна первого этажа не отводил от эшафота красивого бинокля из слоновой кости, покрытого богатыми барельефами. Рядом с ним находился еще один англичанин весьма высокого происхождения. Говорят, каждый из них уплатил по нескольку сот франков за удовольствие видеть отсекновение трех голов.
Вскоре появляются кареты осужденных. Все трое спокойно выходят и направляются к эшафоту.
Сообщники Фиески первые взошли на ступени. Корсиканец не моргнув глазом дважды видел, как взлетал широкий нож, окрашенный кровью его товарищей и готовый опуститься в третий раз на его шейные позвонки. Он продолжал спокойно беседовать с лицами своей охраны. Но вот помощник палача опускает руку на его плечо в знак указания, что наступила его очередь. Фиески бестрепетно приближается к гильотине и просит разрешения обратиться к толпе с последним словом. Комиссар полиции предлагает ему быть кратким.
Немедленно же Фиески взбегает по ступенькам и громким голосом среди мертвой тишины произносит:
— Я оказал великую услугу моей стране, я умираю спокойным. Прошу прощения у всех! Жалею больше о моих жертвах, чем о моей жизни…
Произнеся эти слова, он быстро оборачивается и отдает себя в руки палача.
В семь часов пятьдесят три минуты кортеж прибыл к эшафоту. Пять минут спустя троекратная казнь была закончена.
* * *
Из политических газет:
— Герцог Веллингтон, упавший недавно с лошади, явился вчера в верхнем парламенте в первый раз после случившегося с ним несчастия; он был принят всеми пэрами с изъявлением радости.
— Зрение герцога Сюссекского укрепляется; в комнате его уже так светло, что он может заниматься чтением.
— Носится слух, что папа отправится в течение лета в Карлсбад для пользования водами.
— Последнее покушение на Луи-Филиппа имело следствием, что для короля сделали новую карету. Кузов ее из дубового дерева, внутри и снаружи он обит жестью, окошки в дверцах очень узки, самая же карета столь глубока, что сидящие в ней могут не опасаться выстрелов. Карета сия шестиместная.
— Содержатель кофейного дома «Ренессанс» нанял за 1000 франков в месяц Нину Лассав, приятельницу Фиески, в конторщицы своей кофейни. Вчера вечером стечение к нему народа было столь велико, что при входе должно было поставить двух пеших солдат и одного кавалериста. Всяк хотел видеть Нину Лассав, которая принуждена была сносить величайшие насмешки. Один из посетителей спросил у нее напрямик, как она может показываться всенародно спустя четыре дня после казни ее друга Фиески. Несчастная едва не лишилась чувств; ее принуждены были вывести на четверть часа из конторы. По возвращении своем она умоляла присутствующих оставить ее в покое и не отягчать насмешками ее судьбы, без того несчастной.