И тут Павел Николаевич узнал еще одну новость: в Петербурге арестован сын инспектора Ульянова, который на Карамзинской квартирует…
— А ты не знал? Он самый, Александр Ульянов. Он снаряды-то для убиения царя-батюшки сработал! Мой Ванька сказывает, что прошлое лето этот убийца у тебя в Никудышевке гостил? Смотри, как бы нам с тобой неприятности не было…
— Откуда вы это узнали?
— Ваньку в газету посылал — пропечатать распродажу, а там и сказали, что телеграмма такая есть и там про это самое объявлено правительством…
Павел Николаевич пожал плечами, даже засмеялся:
— Ну а мы тут при чем?
— Да оно, конешно: в человека не влезешь. А все-таки, знакомство. Я вот за Ваньку опасаюсь… Ты на молебствие-то, поди, приедешь? Я туда поспешаю…
— Конечно, конечно… Только на минутку домой и в собор!
— Вот сволочь эти студенты! По каким книгам науку разучивают! — пошутил Ананькин, усаживаясь в санки, и они разъехались.
Хорошо умел Павел Николаевич скрывать от людей свои мысли и чувства, сидел в санках по-прежнему гордо, независимо, с полным достоинством, но в душе его теперь не было ничего доблестного, а копошилось все самое рабье и маленькое, подленькое. Мысль походила на мышь, попавшую в мышеловку, чувства напоминали гимназиста, который не знает урока и боится, что его вызовут. Жена удивилась, что он вернулся так быстро. Оба искали треуголку и не нашли. Облекся в черный сюртук — нет траурного знака. Жена наскоро устроила его из каких-то старых тряпок…
— Что ты, Паша, такой взволнованный? Случилось что-нибудь?
— В Никудышевке, в библиотеке, идиоты наши спрятали портрет Софьи Перовской. Необходимо его поскорее отыскать и уничтожить… — сказал озабоченно, но с достоинством Павел Николаевич и, уходя, хлопнул сильно дверью.
Приехал в собор, когда там собрались все власти, представители земских и городских учреждений, школьники, масса чиновников, губернских дам и девиц, поторопившихся нарядиться в весеннее. Собор был битком набит, и полиция пропускала туда по своему выбору. Перед молебствием владыка сказал прочувственное слово о свершившемся злодеянии, остановленном рукою Всевышнего, назвал преступников «извергами рода человеческого» и призвал к сугубому покаянию, ибо один из злодеев, к стыду нашему, оказался родом из Симбирска…
— Восплачем же горькими слезами и вознесем благодарственное моление ко Господу, остановившему руку злодея, поднятую на помазанника Божия!
По окончании молебствия в строгом иерархическом порядке подходили под благословение владыки[107], и затем одни кланялись издали, а другие подходили к группе высших властей и как бы молча поздравляли друг друга с чудесным событием. Павел Николаевич, конечно, был в числе последних. Показалось ему, что как губернатор, так и жандармский полковник были с ним подозрительно холодны и сумрачны. После молебствия в соборе он поехал на молебствие в земскую управу, и здесь ему шепнули новую неприятную новость: служащий земства по вольному найму, «человек с прошлым», статистик Лукоянов, тот самый, через которого Павел Николаевич когда-то посылал за подписью «Здравомыслящего» статейки в заграничную нелегальную газетку, — арестован прошлой ночью… «Ну, началось!» — подумал Павел Николаевич, чувствуя надвигающуюся со всех сторон опасность, но усмехнулся и беспечно сказал:
— Одним дураком меньше…
XV
Выпущенная экстренно телеграмма гуляла по рукам горожан. В ней сообщалось о новых арестах в Петербурге в связи с покушением на царя. В числе их назывались студент духовной академии Новорусский[108], студент Пилсудский[109] и студенты университета Лукашевич[110] и Александр Ульянов. О последнем было сказано, что он изготовлял те снаряды в виде переплетенных книг, с которыми были пойманы на Невском проспекте поджидавшие проезда царя злоумышленники…
Когда Павел Николаевич вернулся домой, такая телеграмма лежала уже на его письменном столе. Елена Владимировна, встревоженная долгим отсутствием мужа, бросила детей на попечение старухи няньки, а сама исчезла, полная тревоги.
Павел Николаевич телеграмму уже видел в земской управе, но теперь прочитал внимательно еще раз и сделал открытие, которое показалось ему грозным и, подобно подброшенному в тлевший костер сушняку, снова объяло и душу и тело огнем тревоги и трусости. А и открытие-то это такое маленькое, с первого взгляда совсем незаметное: после перечисления фамилий вновь арестованных в телеграмме было «и др.». Вот в этом-то «и др.» и повисла над головой Павла Николаевича зловещая угроза. Кто знает? Возможно, что в этом и «и др.» пребывают уже и Дмитрий с Григорием. А тогда надо что-то немедля предпринять. Прежде всего очистку бумаг и книг в Никудышевке. И снова вспомнился портрет Софьи Перовской, черновик напечатанной в нелегальной газетке за границей статейки, писанный собственной рукой Павла Николаевича. Возможно, что там же где-нибудь завалилось гектографированное письмо[111] Льва Толстого к императору Александру III. Надо немедля либо послать в Никудышевку своего верного и пригодного для этого дела человека, либо — лучше и безопаснее — поехать туда самому, и как можно скорее.
Павел Николаевич торопливо обдумывал план действий.
Так как близка Пасха, которую они всегда встречали в Никудышевке, то вот и выход: они поедут туда, не дожидаясь Страстной недели. Ничего подозрительного в этом не будет: скоро начинается весенняя запашка, сеяние, и всякий помещик спешит побывать в своем имении по хозяйственным делам. Вернулась встревоженная жена, начиненная страшными городскими сплетнями. Заперлись в детской комнате и тихо совещались. Павел Николаевич предлагал завтра же ехать в Никудышевку. Елена Владимировна предлагала послать экстренную телеграмму в Петербург Григорию (братья жили врозь) с уплоченным ответом. Только два слова: «телеграфируй здоровье!». Дело решил пустой случай: увидали через окно удалявшегося по направлению ворот будочника. Павел Николаевич воспринял это дурным предзнаменованием. В тот же день он побывал в управе, сославшись на экстренные хозяйственные дела в деревне, передал свои обязанности другому члену управы, как нередко это делал и ранее, и на другой день поутру выехал на почтовых со всем семейством в Никудышевку. Телеграммы не послали: это лишь привлечет внимание и подаст повод к сплетням.
Весна была ранняя. Солнышко быстро растапливало снега, говорливые ручьи заливали овраги, испортили дороги, вздули лед на речках. Путь был тяжелый и местами небезопасный. Ехали в санях, а теперь ни сани, ни тарантасы не годились: то лед, то грязь, то снеговая каша. То и дело — зажоры[112]. Лошади терялись в догадках, как миновать поминутные препятствия, выбивались из сил, тяжело вздымали бока, дымились горячим потом. А солнце радостно смеялось земле, в придорожных перелесках ворковали горлицы, на старых березах по тракту гомонили черные, словно шелковые, грачи. Когда лошади останавливались, чтобы перевести дух, было слышно, как в синей сверкающей глубине небес заливаются жаворонки и позванивают ручьи и потоки. Благостная радость сверкала и звенела на земле и на небесах. Дети, Петя и Наташа, всецело отдавались этой радости в природе и сами напоминали каких-то птиц, без умолку звеневших вскриками радости и ручейку, и облитой солнечным блеском луже, в которой отражалась синева небесная, каждому мостику и овражку, в котором прячется ноздреватый и синеватый, похожий на сахар, снег. Каждый весенний пустячок останавливал их внимание, возбуждал интерес новизны и приводил в неистовый восторг. Только в матери находила отклик эта детская восторженность, заставлявшая Елену Владимировну забывать обо всех тревогах. Павел Николаевич оставался молчаливым и сосредоточенным. Он всю дорогу старался припомнить, в какой книге спрятан портрет Софьи Перовской, и никак не мог припомнить, и от этого сердился и на детей, и на жену, и на ямщика, который полз, как таракан. Изредка он произносил раздраженно «идиоты!» и сердито закуривал папиросы. Теплый игривый ветерок мешал ему закуривать, а грачи раздражали: казалось, что это вовсе не грачи, а люди; случилось будто бы какое-то происшествие, сбежалась толпа, кого-то поймали…
— Прибавь, прибавь! — ворчал Павел Николаевич, подтыкая ямщика в спину, и часто посматривал на карманные часы.
Дремавший под солнечным припеком ямщик, очнувшись, грозился кнутом, лошадки бежали проворнее, колокольчики начинали весело петь в одну линию без пауз, а из-под кованых лошадиных ног начинали прыгать комья грязи. Дети радостно вскрикивали и хохотали, поднимая возню в санях, а Павел Николаевич хмурился: колокольчики мешали думать…
Под Вязовкой, где предстояла вторая смена лошадей, их обогнала тройка, сопровождаемая тремя всадниками. Хотя Павел Николаевич успел обозреть только спины путешественников, но вещее сердце подсказало его глазам, что обогнали их давнишние знакомцы: прокурор и жандармский полковник. Догадку эту подтверждали конные жандармы. Страх и трусость всколыхнули душу Павла Николаевича и вдруг погасли. Теперь все равно. Все — в руках судьбы.