Изнутри беленая халупа Чайковских тоже имела вид странный. Висели по стенам пучки трав, середину избы занимало сооружение из тракторных шестерен, болтов и труб. Издавая музыкальный гул и треща дровами, сооружение излучало тепло. Бабка Наташа, подвижная, смуглолицая и очень крепкая с виду старушка, разлила по стаканам чай.
— Это мой сын, — указал дед на стену, где висела под стеклом фотография в крашеной деревянной рамке. — Петро Чайковский — артиллерист. Замучен во время немецкой оккупации в болотах под Ленинградом. Домой Петро мой вернулся весь больной да израненный. С год всего прожил-то. Лежит в земле возле устья речки Княжны, а напротив, на сопочке — корни, корни! Знай тогда эти корни, я бы его крепко поставил на ноги, Петруху-то. А в тот год я и себе доски на гроб приглядывал...
Еще смолоду деда ошарашило, хотя поначалу такая радость привалила: женился он на Марусеньке, самой бравенькой, самой милой в деревне молодушке, а вот убили ее. Выстрелом из-за угла, в спину! Он тогда на мельнице работал, ночами пропадал около жерновов. А к Марусеньке все подлаживался один, она его прогоняла, пряталась от незваного. Тот и скараулнл ее за углом с обрезом в руках, детишек осиротил, его, Александра Мироновича, больным сделал.
Болел он долго и шибко. А после войны совсем никудышным стал. Сторожем устроился в санатории, целебной водичкой себя поддерживал. А старушка знахарка возьми да покажи ему этот корешок. «Я тебя счастливым, Мироныч, сделаю, — обещала она, — только ты мне выкопай то, что я тебе покажу. Это корешок добра, человека он делает веселым да гладким». И стал он пить тот корень — замолодел. И жениться задумал: в жены взял на двадцать лет моложе себя, вот эту самую Наталью.
Дед Чайковский исчез за ситцевой занавеской и вышел с мешочком в руках. В нем оказались обрезки сухих корней — по цвету такие же, какой был послан в редакцию, но продолговатые, не очень толстые и совсем непохожие формой на брюкву.
— Этим женьшенем я и прогнал свои болезни, — похвастал дед. — У-у, какой это корень! Посылал докторам, но врачи разве понимают в травах? Я вот письма сейчас покажу. Пишут, мол, палас это, отрава...
— Женьшень был бы, — хмыкнул шофер Иван, — давно бы сюда понаехали. Целой ватагой небось; колею бы пробили. Доктора тоже ведь кое-что кумекают.
— Ну а вдруг это совсем неизвестное науке растение? — сказал я. — Скажем, разновидность женьшеня? Так и запишут в книгах: «Женьшень Чайковского».
— Во-во! — обрадовался дед и зашебуршил в сундуке в поисках докторских писем. Но шофер Иван поторопил ехать.
Мы забросили в кузов лопаты, и я подсадил деда в кабину. Тут было не хуже, чем в легковой. Поблескивали стекла и никель приборов, скрипело поролоновое сиденье, а высокое ветровое стекло давало глазу хороший обзор.
Ехали мы в устье речки Княжны. На Княжне, рассказывал дед, когда-то стоял поселок, а теперь от домов остались только бугры в зарослях лебеды да кресты на кладбище. Наполовину заросшая, а местами промытая ливнями в сплошной овраг дорога от Кыэкена шла туда прямо через хребет, но шофер Иван поехал в объезд, по зимнику. Ехали мы вдоль речки, в которую впадает Княжна. Дед все допытывался: не профессор ли я, не доктор ли? Я отвечал, что беды в том нет, что не доктор: после публикации редакция газеты отошлет материалы в научно-исследовательский институт, а от себя я еще добавлю цветное фото, образец растения. Но какое все-таки название у этого корня?..
— Кукла, — непонятно сказал шофер Иван.
— Женьшень это, женьшень, — твердил свое дед.
Он с восторгом хохотнул сквозь шум мотора:
— Был Чайковский ноль без палочки, а помрет с именем. Академик!
Старость, очевидно, нуждается в почестях. Вспомнилось мне из рассказов жителей Кыэкена, что дед Чайковский ни одно кино не пропустит. Пурга ли, дождь ли с градом — все равно в клуб с костыльком притопает. Иногда со значением ухмыльнется:
— Время придет, меня в кино смотреть будете. Профессора будут пожимать руку деда Чайковского!
Сильно накренившись, грузовик остановился на склоне. Шофер сказал, что овраг, который тянулся до самой реки, он объедет по сопкам. Мы с дедом спустились вниз и пошли пешком. И правильно сделали: машина надрывно гудела, карабкаясь на опасные кручи. Только благодаря водительскому искусству Ивана грузовик не задрал к небу свои колеса. Внизу, в занавеси ивняка, шумела вода. У горизонта синели сырые пади. Травы доходили до пояса, будили наивные детские страхи. Казалось, ядовитыми гадами кишит земля над корневищами, в невидимой затени. Ноги, обутые в открытые городские туфли, я ставил на землю с опаской. Удивляла тучность здешних трав. Знакомый тысячелистник, например, узнавался с трудом: тело его налилось едкой зеленью, а тугие цветы вместо привычной белой окраски имели синевато-красный оттенок. Желто-оранжевые цветы жабрея тоже были не в меру крупные, глянцевитые, жирные. Стебли купены, казалось, потрескивают от избытка сил: в земле угадывались мощные, богатырские корневища. Качались красные головки саранок, золотистые колокольчики собачьего мака клонились к теплой земле. Долгозубой темной пилой на той стороне реки маячила стена ельника, столь редкого для Забайкалья.
— Княжна течет за тем ельником, — махнул рукой дед. — Там Петрухо мой. Марусенька тоже там...
Ноздри и рот забивало запахом меда, полынной горечью, согретой солнцем.
Грузовик догнал нас, когда мы были почти у цели. Лес обрывался, открывалась пестрая от разноцветья поляна, над ней горбился скат увала.
— Вот они, дедовы лопухи, — с добродушной иронией кивнул Иван из кабины.
На склоне увала сквозь травы проглядывали красные розетки листьев. «У мужик-корня, — вспомнил я народную примету, — листья к концу лета становятся красными. Он первым ворожит осень». Я нагнулся к земле. У этого растения не видно было стебля — торчал из почвы пучок веток. Будто ветки нарочно натыкала в землю наивная рука. Мы с Иваном вооружились лопатами и принялись рыть каменистый грунт.
— А еще они растут в пади Шершаниха и по самой Шилке возле Казанова, — возбужденно шептал дед.
Обнажился мясистый корень в бурой картофельной коже. Мелкие стебли нелепо и странно торчали из его мощного тела.
— У, какой здоровый! — покачал дед на ладони вырытый нами корень. — Ройте, ройте еще!
— Кукла! — сказал шофер Иван. — Раньше давали их девочкам играть вместо кукол. А еще называли мужик-корень...
— Точно! — подхватил я слова Ивана. — Целебное растение мужик-корень.
Корень и в самом деле был похож на раскоряченного мужика. Глаза деда Чайковского блестели от волнения, пятнистый румянец покрыл его щеки. От того, что мы торопились — бригадир Миша Карпов ждал на покосе машину! — возбуждение деда передалось и нам с Иваном. Мы уже рыли каждый отдельно, жадно втыкая в землю лопаты. «Волшебный» корень рос тут в изобилии — прямо глаза разбегались! Вот он, корешок, за которым я так долго охотился... Я быстро сориентировался: у молодых растений листья еще зеленые, а у старых — цвета пурпура. Я ударил лопатой самый пурпуровый, с множеством стеблей! — и сразу обнаружилось могучее тело корня. У меня даже лоб вспотел от радости: корень был толщиной с голенище дедова сапога, целая чурка! Пришлось выкопать огромную яму, прежде чем мы вытянули из земли эту корягу. Из поврежденных отростков сочился молочный сок. Дед хлопал глазами и молча пыхтел, ползая по земле вокруг корня.
— Ух ты, зараза! — выдохнул он наконец. — Я тут давно не был, года два-три, наросли-то, расперло их как! Мне сроду такого корня не доводилось выкапывать.
— Килограмма на три вытянет. — прикинул я.
— Да ты бы сразу миллионером стал, Мироныч, будь то настоящий женьшень! — сказал шофер Иван.
— Что деньги, что деньги! — бормотал старик, прижимая корень к груди, как ребенка, и гладя его ладонью. — Ему цены нет! Корешок добра вто, корень радости, а никакой не палас. Он ласкает сердце и освежает разум... Так и напишут в книгах: «Женьшень Чайковского»! — прибавил он с ухмылкой. — А ты говоришь, «миллионы»! Когда человеку худо, все миллионы твои — куча мусора...
Нельзя было понять: шутит ли дед или говорит серьезно? Кое-что я мог бы ему и возразить. Но еще не знал: точно ли это мужик-корень? А что касается слова «палас», которое уже раз десять произнес дед, то, может быть, история открытия этого растения связана с ученым-путешественником Палласом?
Пока мы таскали из рук в руки «рекордный» корень, ветки с него обвалились: торчало два стебелька, как жалкие волосинки на голове лысого. Держаться бы на этой коряжине целой сосне, а она питала лишь пять-шесть хлипких стебельков! Из ран земляного чудища сочилась белая молочная кровь, и на вкус она была сладковатой и жгучей, как перец.
Я расстелил на земле плащ, и мы завернули в него коренья. Сверток получился тяжелый, как вязанка дров. Шофер хотел забросить коренья в кузов, но Чайковский запротестовал — взял их себе на колени. Он покряхтывал от усталости, но сидел прямой и важный. Похоже, Чайковский торжествовал победу. А мне не давал покоя ученый-путешественник