Но Чертков такому намерению воспротивился: Гольденвейзер и Булгаков то и дело привозили в Ясную его письма, где он объяснял учителю, что невозможно обнародовать документ, это нанесет непоправимый вред здоровью Софьи Андреевны, которая в течение долгих лет вынашивала план, как она завладеет всеми произведениями мужа после его смерти, жестокое разочарование станет для нее ударом, она не пощадит никого.
Толстой на это отвечал: «Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был не прав и также был не прав и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как».
Активность «почтальонов» – Гольденвейзера и Булгакова, – сновавших между Ясной и Телятниками, раздражала Софью Андреевну, которая как-то даже сказала мужу, что у него с Чертковым тайная любовная переписка. Лев Николаевич грубо одернул жену, тогда она с победной ухмылкой сунула ему под нос переписанный отрывок из его юношеского дневника (от двадцать девятого ноября 1851 года): «Я никогда не был влюблен в женщин… В мужчин я очень часто влюблялся… Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или не понравиться любимому предмету, просто страх… Я влюблялся в мужчин, прежде чем имел понятие о возможности педерастии; но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову… Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем пример Д [ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова], и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладострастие, но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею страшное отвращение».
Прочитав, Толстой побледнел и закричал, чтобы жена немедленно ушла. Та не шевельнулась. Тогда он удалился к себе и закрылся. Софья Андреевна словно окаменела. Где же любовь? Где это непротивление злу? Где христианство? Неужели старость так ожесточает сердце человека? Саша вызвала к отцу доктора Маковицкого, тот констатировал истощение, учащенный пульс, сбои в сердцебиении. «Передайте ей, что если она хочет меня убить, то она скоро этого добьется», – пробормотал пациент.
Но графиня все не могла успокоиться и повторяла свои догадки о гомосексуальности Маковицкому, Саше, каждому, кто слушал. Узнав, что во время прогулок Лев Николаевич встречается в ельнике с Чертковым, стала следовать за ним, подглядывать из-за деревьев, расспрашивать деревенских ребятишек, видели они графа одного или с каким-то господином. Как только муж выходил из кабинета, пробиралась туда, рылась в бумагах – искала свидетельства его предательства, злобы, дурных наклонностей. Иногда понимала, что вот-вот лишится рассудка, и с ужасом вспоминала брата Степана, умершего годом раньше. Мечтая хоть о небольшой передышке, признавалась в дневнике: «Думаю о том, не могу ли я примириться с Чертковым… Может быть, в мыслях и перестану ненавидеть его. Но когда подумаю – видеть эту фигуру и встречать в лице Льва Николаевича радость от его посещения, опять страдания поднимаются в моей душе, хочется плакать… В Черткове злой дух, оттого он так и пугает, и мутит меня» (4 августа 1910 года).
Андрей и Лев всерьез задумывались над тем, чтобы объявить отца умалишенным и таким образом добиться признания недействительным завещания, о существовании которого подозревали, несмотря на отрицательный ответ Льва Николаевича. Презираемый одними, нелюбимый другими, находясь под пристальным наблюдением каждого, Толстой с ужасом смотрел на окружавших его близких людей. Что бы он ни делал, все вызывало протест родных или учеников. Тот, кто проповедовал всеобщую любовь, стал причиной раздора в собственной семье. И он в последний раз попытался обмануть себя. Не в состоянии принять решение, пробовал скрыть малодушие за религией. Говорил Булгакову: «Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или какие могут быть, отвечать молчанием. Молчание – это такая сила!.. И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит Евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих». И, думая о Черткове и Саше, добавил: «Но они все это преувеличивают, преувеличивают…»
«Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это как на испытание и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?» – спросил Булгаков.
«Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек от того, чтобы поступать в моем положении по-францисковски. Знаете, как он говорит?.. радость совершенная в том, чтобы когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно».[671]
Шестого августа в дневнике Льва Николаевича появляется запись: «Думаю уехать, оставив письмо, и боюсь, хотя думаю, что ей [Софье Андреевне] было бы лучше». И спустя несколько дней продолжает: «Помоги мне Отец, начало жизни, дух всемирный, источник, начало жизни, помоги, хоть последние дни, часы моей жизни здесь жить только перед Тобой, служа только Тебе».
Посреди всего этого кошмара в Ясную приехала Татьяна Львовна, и, чувствуя себя совершенно беспомощным, Толстой признался ей в существовании завещания. Она не была удивлена и даже одобрила, но все-таки пожалела, что отец отказывает семье в авторских правах на произведения, написанные до 1881 года. Как бы то ни было, у нее ни на секунду не возникло сомнения, что если он останется в этой атмосфере доносов и истерик, то умрет от разрыва сердца. Дочь пригласила его в Кочеты, одного, отдохнуть. Лев Николаевич откликнулся с энтузиазмом, но Софья Андреевна потребовала, чтобы ехали вместе: пусть лучше она будет надоедать ему, чем знать, что муж счастлив вдали от нее. Пятнадцатого августа Толстой выехал с женой, дочерьми и доктором Маковицким.
Первые дни в Кочетах были сердечными, графиня забыла все свои беды, счастливо наслаждаясь хорошим отношением зятя и внуков. Но восемнадцатого августа прочла в газетах о том, что близкие пытались скрывать от нее уже четыре дня: министр внутренних дел разрешил Черткову вернуться в Тульскую губернию. Софья Андреевна была в отчаянии, уверяя, что это смертный приговор ей, что она убьет Владимира Григорьевича, отравит его. Пульс был бешеный, голова горела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});