— Не знаю, Аманда, — говорил измученный Пагель. — Вы правы, это было необдуманно. Не знаю…
Но вот и эта тема иссякла. Будто ничего особенного не было в машине, не было дочери, которую сто раз считали мертвой и которая вернулась в мир живых; обычная, несколько тягостная поездка, ничего более…
Наконец автомобиль остановился у дверей отеля. Утро, половина третьего. С трудом добился Пагель, чтобы дежурный портье соединил его с комнатой фрау фон Праквиц.
— Да, что случилось? — спросил испуганный женский голос.
— Говорит Пагель. Я внизу, в холле. Привез фройляйн Виолету. — И затем, забыв о решении говорить спокойно: — Ах, фрау фон Праквиц… — Он снова остановился. Он не знал, что сказать.
Долгая, долгая тишина. Было так тихо, так тихо…
И вот далекий, чуть слышный голос сказал:
— Я иду.
Ничего больше. Пагель положил трубку.
Не прошло и нескольких минут — фрау Эва фон Праквиц спустилась по лестнице, по той самой широкой, устланной красным ковром лестнице, с которой некогда скатился администратор фон Штудман. Пагель не вспомнил об этом, и однако именно это падение да еще некоторые другие события привели его в Нейлоэ.
Она подошла к Пагелю, бледная, очень спокойная, едва взглянула на него и только спросила:
— Где?
— В машине, — сказал Пагель и пошел впереди нее. Ах, он многое мог бы сказать ей, и, казалось, она многое могла бы спросить у него — но нет, ничего. Только "Где?..".
Он открыл дверцу машины.
Женщина отстранила его, она ничего не спросила. Она ничего не хотела знать.
Она сказала только:
— Идем, Виолета.
Ах да, именно так надо было говорить с больной девушкой, с бедной, заблудшей душой. Они этого не умели, она сумела.
Темная фигура встала, вышла из машины. На мгновение Пагель увидел профиль, увидел крепко сжатые губы, опущенные веки.
— Идем, детка, — сказала женщина и подала ей руку.
Они вошли в отель, они вышли из жизни Пагеля — он стоял, забытый, на улице.
— А теперь куда, господин? — спросил шофер.
— А? — сказал Пагель, очнувшись. — Вот что, в какую-нибудь маленькую гостиницу поблизости. Все равно.
И тихонько прибавил, взяв руку Аманды.
— Ну не плачь же, Аманда! Чего же ты плачешь, Аманда?
Однако и ему казалось, что надо плакать, плакать, плакать, но почему?
Нет, он не знал. Он не знал почему.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
РЕНТНАЯ МАРКА СОТВОРИЛА ЧУДО
1. ВСЕ, ВСЕ ИЗМЕНИЛОСЬ
Мы проделали долгий путь, часто приходилось нам останавливаться теперь поспешим! Когда мы тронулись в путь, было лето, с тех пор прошел почти год. Снова распустилась зелень, все в цвету, растут новые всходы, а в городе, в комнате фрау Туман, мадам Горшок, снова висят в удушливо знойном воздухе желто-серые гардины — мы не знаем этого, но предполагаем. В деревне и в городе — все по-прежнему.
И все изменилось. Ничего особенного не произошло: явился человек — и положил конец бессмысленным, беспутным бумажкам с астрономическими цифрами. Сначала люди с изумлением смотрели на деньги, на них стояла единица, или двойка, или десятка. Если после цифры шли два нуля, это уже была крупная сумма. Нет, до чего смешно! Ведь все привыкли считать на миллиарды и биллионы!
Появились в обращении и монеты. Настоящие монеты. Счет велся не только на марку, но и на пфенниги — до чего смешно! Некоторые, получив жалованье, строили башенки из новых денег, играли этими деньгами. Казалось, из дикой, развращенной эпохи они снова вернулись в страну своего детства, вернулись от сложного к простому, естественному, вещи только теперь обрели свое подлинное лицо.
И, странно, от этих скромных цифр, от монет и мелких кредиток словно исходили какие-то чары. Люди опомнились — они начали считать, и вдруг оказалось, что счет сходится! Столько-то и столько-то я зарабатываю в неделю, столько-то и столько-то могу потратить, и, представьте, сходится! Люди целые годы считали — и не могли свести концы с концами! Они считали до беспамятства, в карманах умерших с голоду находили тысячи марок, последний нищий был миллионером.
А теперь все очнулись. Очнулись от безумного, тяжкого, мучительного сна. Они стояли тихо, они озирались. Да, они могли тихо стоять, озираться, приходить в себя. Деньги от них не убегали, время не убегало, жизнь была жизнью. Испуганно смотрели они друг на друга, в близкие, о, в такие чужие лица. Ты ли это? — спрашивали они с сомнением. Я ли это? Как близко было это прошлое, и все же оно таяло… как туман, как бредовый сон, как дым…
Они стряхивали с себя этот сон. Нет, не я это был, говорили они. С новым мужеством брались они за свою работу, снова имело смысл работать, жить…
О, ведь все очень, очень изменилось!
2. ВОЛЬФГАНГ СНОВА УЧИТСЯ
Человек выходит из дверей университета, он пересекает двор, он идет по Унтер-ден-Линден.
Улица Унтер-ден-Линден лежит в ярком блеске солнца.
Человек мигает от света и, колеблясь, смотрит на автобус. Автобус быстро доставил бы студента домой, к жене и ребенку. Но он решает иначе. Он встряхивает портфель, который держит за ручку. Спокойно, пружинящим шагом идет он вниз по улице — к Бранденбургским воротам, к Тиргартену.
Всю свою жизнь он был горожанином. Затем короткое время жил в деревне. Теперь он снова человек города. Но от короткого пребывания в деревне у него осталась потребность в спокойных, просторных, одиноких дорогах. Они напоминают ему о том времени, когда он носился по полям, проверяя работников. Теперь он на таких дорогах проверяет свои мысли, свою работу, свои отношения с окружающим миром. У него вдумчивое приветливое лицо. Он идет прямо и спокойно. Но глаза остались яркими, в них свет. Они еще очень молоды…
В плохие времена ему казалось пределом мечтаний открыть антикварный магазин или торговлю картинами. Но, обсуждая эти планы с матерью, он сказал:
— Если бы можно было, мама, я бы предпочел стать врачом. Психиатром. Врачевать душу. Одно время я хотел стать офицером, а затем похоже было, что я не стану ничем, игроком, пресыщенным, пустым фатом. Потом много радости дало мне сельское хозяйство, но кем бы я хотел быть, так это врачом.
— Ах, Вольфи, — с испугом сказала мать. — Как раз самый долгий срок учения!
— Да, конечно, — улыбнулся он. — Когда мой сын пойдет в школу, я все еще буду учиться. Немало пройдет времени, пока его отец станет чем-то и начнет зарабатывать деньги. Но, мама, я всегда любил иметь дело с людьми, я всегда задумывался над тем, что творится в их душе, почему они делают то-то и то-то. Я был бы счастлив, если бы мог помочь им…
Он уставился в одну точку.
— Ах, Вольфи! — воскликнула мать. — Ты снова вспомнил Нейлоэ.
— А почему бы и нет? — улыбнулся он. — Думаешь, мне от этого больно? Я был слишком юн! Чтобы действительно уметь помочь людям, надо много знать, много испытать и нельзя быть мягким. Я был слишком мягок!
— Они поступили с тобой позорно! — Она несколько раз ударила костяшками пальцев о стол: там-та-та, там-та-та, та-та-там!
— Они поступали как умели. Бесстыдные — бесстыдно, а хорошие — хорошо. Мягкие же — слишком мягко. Итак, мама, я не настаиваю. Но если ты хочешь и можешь…
— Хочешь и можешь, — рассердилась она, — ты осел, Вольфи, и до конца жизни останешься ослом! Когда ты вправе что-нибудь потребовать, ты скромничаешь, а что тебе вовсе не пристало, за это ты держишься зубами. Я убеждена, что, если тебе с твоих пациентов будет причитаться пятьдесят марок, ты после долгих размышлений покончишь дело на пяти.
— Для счетных операций теперь есть Петра! — весело крикнул Вольфганг. Насчитался я в свое время достаточно.
— Ах, Петра, — рассердилась старушка. — Она еще больший осел, чем ты. Ведь она делает все, что ты хочешь.
3. ПЕТРА — СИРЕНА
Фрау Пагель-старшая всегда порицала молодую девушку Петру Ледиг. И продолжала порицать, когда та стала называться фрау Пагель-младшая. Она находила, что Ледиг — очень подходящая, точно специально для нее скроенная фамилия. Она заявляла, возводя свой проступок в добродетель, что женщина, которая позволяет свекрови давать себе затрещины, не станет давать затрещины мужу. И все-таки фрау Пагель-старшая ежедневно посещала дом молодой женщины по будням. По воскресеньям в этом не было надобности, по воскресеньям молодые люди приходили обедать к ней.
У нее была отвратительно бесцеремонная манера вести себя за столом: прямая, как палка, неподвижная, сидела она в венце своих белых волос и барабанила пальцами по столу, следя за каждым движением Петры блестящими черными глазами: всякую другую молодую женщину это свело бы с ума.
— Я бы не позволила ей! — с возмущением говорила старая кухарка Минна. — А ведь я кухарка, ты же — невестка.
"Хорошая сегодня погода, — это все, до чего в лучшем случае снисходила в разговоре с невесткой старая дама. — На рынке есть свежая камбала. Вы знаете, что это такое: камбала? Надо сдирать с нее кожу. Вот оно что!" И она энергично потирала пальцем нос.