– А зачем же меня женили силой? Хотел разве я жениться на этой колоде, сватался, что ли? Обманом да силой из Комарова меня выкрали, венчали супротив моей воли… А потом говорил он, что все это вот было его рук дело. А теперь отлынивать стал, намедни здесь, на этом самом месте говорил, что он делу тому непричастен, – с озлобленьем сказал Василий Борисыч и, поворотясь, застонал и заохал.
– Ишь ты! Отлынивает! – молвил Никифор Захарыч и в сильном раздумье покачал головой. – А прежде точно, что не те слова говорил он.
– Во всем я у него виноват, – горько промолвил Василий Борисыч. – С тоски погулять пойдешь, на людей поглядеть, и тут шуму да гаму не оберешься. Наплетут невесть чего, чего никогда и не бывало. Просто до того я дошел, дядюшка Никифор Захарыч, что хоть руки на себя наложить, так в ту же пору.
– Ну а ты уж не больно, – сказал Никифор. – Обожди, Бог даст, перемелется – все мука будет. То ли еще я терпел по своей глупости, такие ли мы виды видали, а вот, по милости Господней, все обошлось как не надо лучше… И ты, друг, потерпи, и все будет хорошо. А главное дело – примись-ка за какую ни на есть работу, пусть бы тесть увидал, что ты не бездельничаешь да пустяковиной больше не занимаешься. Себя в пример приведу: чать, и сам ты слыхал, что был я совсем последним человеком. Во хмелю жизнь проводил, воровал, когда не на что стало пить. Здесь, у Патапа Максимыча, и места мне не было, сестра не велела и к дому близко подходить. А вот, как видишь, теперь не на ту стать пошло. А отчего? Пить бросил, за дело принялся; так и ты, друг, принимайся помаленьку за какое-нибудь дело, да полно день и ночь стихеры да псальмы распевать. Оно хоть и Божественное, а все-таки надоело всем.
– Одному этому я, дядюшка, и обык, – молвил на то Василий Борисыч. – Смолоду ни к какой работе не был приучен.
– Человек ты еще не старый, Василий Борисыч, ко всякому делу мог бы еще приобыкнуть, – сказал Никифор Захарыч. – Попробуй. Хочешь, я насчет этого поговорю с Патапом Максимычем?
Василий Борисыч ни слова не ответил на это.
– Мне бы в Москву, – сказал он, немного повременя. – Хоть и лишился я там благодетелей, а все же своя родная сторона. Хоть мирским подаяньем питаться, только бы там быть.
– Пустое выдумал, – молвил Никифор Захарыч. – От добра добра не ищут, а у тебя добро под руками, только приневоль себя на первый раз, работай хоть в токарне, хоть в красильне. Верь, друг, месяца не пройдет, как Патап Максимыч станет на тебя ласковым оком глядеть. Поговорить, что ли, мне с ним?
– Ни в токарню, ни в красильню ни за что на свете не пойду – очень уж обидно будет перед батраками, – сказал Василий Борисыч. – Да к тому же за эти дела я и взяться не сумею. Нет, уж лучше петлю на шею, один, по крайней мере, конец. А уж если такая милость, дядюшка, будет мне от тебя, так похлопочи, чтобы меня при тебе он послал. У тебя на чужой стороне буду рад-радехонек даже на побегушках быть, опять же по письменной части во всякое время могу услужить. Мне бы только от Парашки куда-нибудь подальше.
А у самого не то на уме. «Если бы только из заволжских лесов выбраться, уехал бы к старым своим благодетелям, авось бы поладили как-нибудь».
– Ладно, молвлю ему, – сказал Никифор Захарыч. – Может статься, и согласится; только, друг, на согласье его я не больно уповаю. По себе сужу: когда пришла ко мне Божья благодать и над гробом моей белой голубушки, Настеньки-покойницы, очувствовался и заклятье сам себе дал бросить непутную жизнь, не сразу он поверил мне, не тотчас даже стал говорить со мной о чем-нибудь дельном. С полгода, а может, и подольше было так, и только тогда, как уверился он во мне, стал дела доверять. Так, думаю, и теперь, что, не видавши твоей работы и усердия, не отпустит он тебя из Осиповки, хотя бы и со мной. И то опять возьми, станешь ты отлучаться, станешь впрохолость[611] жить, а Прасковья бабенка молодая, и хоть дебелая и толстая, а по всему видится, что горячая она и запальчивая, хоть, правду сказать, умом и не вышла. Хоть Патап и сам Прасковью не больно жалует, но не будет согласен, ежели она без мужа по грехам пойдет. Нет, друг, по-моему, надо тебе наперед дома каким ни на есть делом хорошенько заняться, а жену вовремя ублаготворить, после того он, пожалуй, и пустит тебя на сторону.
– Ох, искушение! Да ведь солдатки мужей и дольше ждут, – тихонько пробормотал Василий Борисыч.
– То солдатки, – заметил Никифор, – а эта – отецкая дочь. Патап Максимыч не дозволит, а ежели бы ты и лыжи куда навострил, так от него, друг, не уйдешь: со дна морского достанет… Однако меня дорогой-то порядком изломало. Пойти бы отдохнуть.
И с этим словом пошел в свою боковушу.
…Приходилось Асафу караулить деревню под самый Михайлов день, и о том повестил он друзей своих, приятелей. Ночи стояли безлунные, а темная ночка ворам, что матушка. Ждали они полной удачи в задуманном деле. Следов не видно будет. Но с утра Михайлова кануна погода вдруг изменилась, сначала по небу пошли беловатые косички, потом мороз стал быстро спадать, а тут подул ветерок из гнилого угла[612]. Мало-помалу надвигалась на небосклон снежная туча и скоро весь его заволокла. Посыпал снег, ветер стих. Чем дольше идет время, тем гуще и сильней снег валит – и к вечеру всю землю покрыл. Сельщина-деревенщина была рада ему, как дорогому гостю, не радовались только Илья, Миней да Асаф. Того и гляди пороша помешает ихней затее, по первому снежку увидят следы, придется от палатки лесом утекать, а лесом столько добра на себе не сволочешь, сколько можно его по дороге стащить. От дела, однако, все трое были не прочь, задумано-затеяно – на попятный идти не приходится. Смеркалось, когда Илья да Миней, один после другого, пришли в избенку Асафа. Невзрачная была та изба, сквозь прогнившую тесовую крышу текли ручьи, сама изба скривилась набок, а ставней на окнах давным-давно уже не было. В эту совсем почти заброшенную Асафову избу пришли воровские други его, а пришли врознь и в разное время, один пришел с одной стороны Осиповки, другой – с другой, чтобы, в случае коли бы накрыли, не заметили бы по следу, что двое зараз из одного места приходили к Асафу. А ломы были уже наготове, дня за три приятели принесли уж их в Осиповку.
К вечеру ветер потянул с полночи. С каждым часом он больше и больше усиливался, а свеженький, только что выпавший снежок струйками понесся по полям. Выше и выше поднимались с земли эти струйки, повалил пухлый густой снег, замела метелица, поднялась пурга: завыл полуночник[613], воет он в деревенских печных трубах, хлопает неприпертыми калитками и дверьми, шелестит в соломе на овинах. Закутавшись в шубу либо в армяк, крестьянин, лежа в избе, не нарадуется. «Пришел и к нам Господь с великой своей милостью, принес и нам, грешным, зиму-первопутку, отдохнет теперь Божий народ на новой, гладенькой дорожке, отдохнут и наши лошадушки. Слава тебе, Господи, всяких благ подателю!»
А в избе у Асафа не тому радуются. Вьюга все следы заметет, никто не приметит их. Вьюга да непогода ворам первая подмога.
По всей деревне потухли огни, потухли они и у работников, теплились только лампадки пред иконами в доме Патапа Максимыча. Все заснуло, все притихло, только ветер сильней и громче завывает в дымовых трубах. Ни на одном дворе собака не взлает. Только что смерклось, Асаф разбросал знакомым псам маленькой деревушки куски говядины с каким-то зельем, принесенным Минеем. Свернувшись в клубок, собаки лежат по дворам и не чуют чужого.
Ясак свой сказал Асаф приятелям. Сам будет тихо ходить, а увидит иль услышит что недоброе – станет по клетям и заборам дубиной изо всей силы поколачивать. Тогда хорони концы, береги хвосты, беги наутек, куда кто знает.
И пошли Илья да Миней с ломами к палатке. Окольным путем шли они вкруг деревни. Перелезли через забор в усад Патапа Максимыча, подошли к палатке, слегка постукали по стенам ее ломами и, выбрав более других способное для пролома место, принялись за работу. Асаф между тем тихо похаживал по деревне, прислушиваясь ко всякому шороху.
В эти дни у Василья Борисыча женины побои немного зажили, и начал он ходить не только по избе в подклети, но и по двору, выходя, однако, наружу только по ночам, чтобы, грехом, с женой не столкнуться где. Ненависть к ней сильно накипела в нем. Дни проводил он в разговоре со стариком Пантелеем да с Никифором Захарычем либо вполголоса напевал себе духовные песни да псалмы, а ночи просиживал на крылечке подклети. В ночь на Михайлов день и Никифор в своей боковуше, и старый Пантелей спали крепким, непробудным сном, а Василью Борисычу с тоски не спалось. В избе было жарко и душно, и он вышел на крыльцо освежиться. Вьюга метет и крутит, но он сидит себе у входа в подклеть, ветром его тут не знобит, снегом не заносит. И раздумался Василий Борисыч про житье-бытье свое, и, как вспомнится ему, в какую беду попал он, женившись на Прасковье, сердце так и замрет, а на душе станет тоскливо и сумрачно.