Тенор Большого театра
В воскресенье приехал Кирилл с Мирой Гинзбург, она мне очень понравилась. Рассказывала, что была на концерте Ивана Жадана — тенора московского Большого театра. До войны в Большом театре их было трое: Козловский, Лемешев и Жадан. Вот Жадан и оказался здесь, среди перемещенных лиц.
— Все просто бесновались, так всем понравился его голос и особенно манера петь.
— Я тоже любила его голос. Немного слабее, немного слащавее, чем у Лемешева и у Козловского, но ангельская манера петь, заламывая рученьки. А ведь главное — это то, что здесь он никогда не будет тем, кем он был в России, в Москве.
— Да, конечно, он здесь у кого-то работает садовником, — сказала грустно Мира. — Что здесь делать таким людям, оторвавшимся от родной почвы?
Кирилл рассказал, что видел Макса Истмана и Лену на его лекции. Макс все больше и больше становится махровым антикоммунистом, сообщил он.
— Передавали тебе большой привет и снова приглашали тебя к себе.
Я спросила у Кирилла:
— Есть ли у тебя деньги хоть на хлеб и молоко детям?
Он ответил уклончиво:
— Есть.
И мне стало так жалко Кирилла, он выглядит просто измученным.
Канун Рождества
Сегодня как-то все притихли. По палатам прошел слух, что кто-то на втором этаже сошел с ума и его отправили в дом для умалишенных. И это случается довольно часто, сказали мне.
Время идет так тяжело и нудно, что нет ничего удивительного в том, что люди с ума сходят. Как бы хотелось перестать думать.
Наступила предрождественская, предпраздничная американская суматоха. Шлют подарки, посылают открытки с кровати на кровать. Благодарят друг друга через перегородки:
— Это замечательно, это очень мило.
И опять:
— Мне жарко, мне холодно, я замерзаю…
Поставили в углу елку. Кое-кто запротестовал, что это не еврейская, а христианская традиция, а этот санаторий еврейский. За окном появилась вереница детишек в возрасте 7–8 лет. Они спели несколько рождественских песен, крикнули на прощание «Мерри Кристмас» всем стоявшим у окна больным, помахали ручонками и так же гуськом ушли.
Я тоже получила много поздравлений и письмо от моих деток. В таком теплом, милом письме было так много тоски, что я без слез не могла его читать. «Мы устали есть в кафетериях, — пишет Лялечка. — Хайда мне сказала, что для того, чтобы приготовить обед, надо 3 часа времени. О, если бы я хоть одну треть этого имела, чтобы сходить в парк».
Мои милые, родные детки. Я так любила свою семью и всю жизнь мучилась оттого, что жизнь моих родных была такая неустроенная, вечные переезды, вечная разлука с родными. И я давала себе клятву, что все свои силы, всю свою энергию вложу в то, чтобы мои дети жили в нормальных семейных условиях. И какая страшная ирония, не только я наказана, но и мои дети должны нести этот тяжелый крест нашей жутко неустроенной жизни. И чем все это закончится, никому не известно.
То, что переживаю я сейчас, намного страшнее голода, холода и всех тех лишений, которые я пережила в детстве у себя на родине. Это была моя родина, и я чувствовала себя дома, куда бы судьба ни забросила меня. От польских пограничных лесов до тихоокеанских водных просторов я чувствовала себя дома. А здесь ни тепла, ни уюта, ничего.
Для меня проблема воспитания наших детей самая главная, об этом я думаю больше всего. И вдруг дети остались одни, без матери, на год, а может быть, и больше. Разве это не трагедия? Когда, кроме Кирилла, никого у них нет, ни единой души, к кому они могли бы обратиться, кто бы поинтересовался, что детям нужно и в чем они нуждаются. Мне становится за них страшно. Теперь мне больно, нестерпимо больно, что мы лишили их друзей детства, близких, родных.
В Москве у них было бы много школьных друзей, кузены, кузины, а как это хорошо! И дети это понимают. Как плакала Лялечка, что там остались Галя, Женя, Боря. Недавно они с болью вспоминали: «Мамочка, ведь Женечке и Борюшке уже 18 лет».
В этом возрасте они уже собирались бы все вместе. Вместе ходили бы в театр — в Большой, Художественный, на концерты в консерваторию. А здесь, кроме кино (которое не всегда бывает на должной высоте), мы ничего больше не можем позволить себе. И это больно.
День за днем
Завтра воскресенье, чувствую я себя отвратительно. Ни читать, ни писать, ни думать уже нет сил. Но не думать было трудно. И я много, о, как много передумала за это время. Боже мой, сколько нужно сил! Я креплюсь, но вечером не выдержала, разревелась. Подошел врач.
— Пожалуйста, дайте что-нибудь от нервов, — попросила я.
— Не волнуйтесь, — успокаивал он меня, — дела ваши идут хорошо, показатели анализов негативные, снимки хорошие.
У него хорошая улыбка, мягкий, приятный голос, что вызывает к нему чувство доверия, когда он дает лекарство, я принимаю с уверенностью, что поможет.
Приехал Кира, тоже успокаивает:
— Я с детьми сам справлюсь, а ты только поправляйся поскорей.
Дети шлют мне хорошие письма, скучают, ждут. Лялечка рисует Володюшку с пятачком на носу и подписывает: «хрю-хрю, я есть хочу». На себя тоже карикатуру.
Лялечка хорошо рисует. Пишет: «Волосы у меня длинные, свободно на них сажусь».
Володя пишет: «Видел Вацлава Сольского (наш знакомый польский писатель), — пригласил меня на ланч и сказал мне, что недурно было бы мне поучаствовать в „соревновании дураков“». Володенька пишет об этом как о забавной шутке Вацлава и о том, что в школе у него были перевыборы и он снова президент класса.
Кирилл тоже приписал: «Дела идут ничего». Господи, что такое — ничего, я уже сама ничего не могу понять. Когда же это ничего кончится и наступит что-то?
Наступили праздники, как же дети там одни?
Звонила Ева Джолис, страшно возмущается:
— Неужели Испанию Франко примут в ООН, это же все равно что принять гитлеровскую Германию в ООН.
Она так же ненавидит Франко, как я ненавижу Сталина. Я была рада, что она позвонила, хорошая она.
Позвонил Луи Фишер, много спрашивал обо мне. Спрашивал, что он может сделать, чем помочь. Луи один из тех, которых чем больше знаешь, тем больше уважаешь, который, как говорится, слова на ветер не бросает.
Кирилл привез мне газеты, среди них «Русский голос». Там статья, посвященная семидесятилетию Сталина. Статья «Люди колхозных полей» описывает встречу Сталина с Пашей Ангелиной. Вторая статья Сидора Ковпака: «От Путивля до Карпат». В этой статье он вспоминает о заявке, поданной им во время войны Сталину.
«Я боялся, — пишет он, — что Сталин скажет мне: „Да, размахнулись вы, товарищ Ковпак“».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});