Куда заведет свободная мысль, поставив под сомнение Вселенские соборы? Этот вопрос Антоний, видимо, сознательно оставлял не решенным, оставлял будущей, подлинной Церкви, людям "встретившим" Бога и опиравшимся на опыт своей встречи. Мог ли это принять Сережа?
Приведу два его высказывания. Первое, неожиданно резкое: "православие переменится - или погибнет". Я даже отшатнулся от удивления, и Сережа добавил, что, конечно, он верит - переменится.
если признать утверждение Рейсбрука (великого мистика XIV в.), Второе пришествие происходит в душах святых, это не мифический конец света, а постоянное явление истории, особенно в крутые, переломные, катастрофические ее эпохи. И тогда вырисовывается тонкая, иногда, прерывистая, "пунктирная" линия эсхатологической церкви, идущей сквозь все века, церкви Христа, перекликающейся с церковью Павла, иногда признанная исторической церковью, иногда еретической или вовсе не церковью (где двое или трое соберутся во имя Мое, там и Я с вами), иногда нечто вроде философских семинаров, своего рода лабораторий, где люди пытаются понять "встречу", зажечь фитилек в груди от костра, горящего в центре. Такие кружки ни на что не претендуют, кроме готовности к диалогу с теми, кто хочет вести с ними разговор, церковных людей или атеистов.
В рамках православия к эсхатологической линии близки старец, познавший благодать, и его послушники; в суфизме шейх и его мюриды; в индуизме - гуру и шисья, в буддизме целое направление, дзэн. Во всех этих случаях на первом месте не традиция, а человек, создающий или обновляющий традицию, опираясь на "встречу", и его ученики, "встретившие" "встречу", узнавшие его и признавшие властную интонацию, как в заповедях блаженства: сказано древним... а Я говорю вам... Напротив, в исторической церкви традиция создает человека, делает его священником, епископом, создает обряды и таинства, устанавливает, что жена должна бояться мужа, а муж любить свою жену... Хотя в Евангелии сказано другое: совершенная любовь изгоняет страх - даже перед Богом, а не только перед мужем.
Эсхатологическая линия отчасти совпадает с "незримой церковью". Порою она почти незаметна. Но без нее церковь вырождается в "церковную организацию". Будущее покажет, удастся ли эту организацию оживить.
Сережа хотел реформ и даже очень серьезных реформ, хотел изменить рамки догм, но не отбросить их вовсе, не воскликнуть, в духе "Алмазной сутры", - "Воздыми свят дух и ни на чем не утверждай его"; а ведь именно это означает призыв Антония отбросить все принципы (в том числе богословские) и идти, опираясь на интуицию глубины, на интуицию царствия, которое внутри нас, - "по Божьему следу".
В. МАХЛИН Возраст речи.Подступы к явлению Аверинцева
Вы хотите, чтобы вас научили истине? — Знаете ли великую тайну: истина не передается! Исследуйте прежде: что такое значит говорить?
(В. Ф. Одоевский, “Русские ночи”)
http://magazines.russ.ru/voplit/2006/3/ma2-pr.html
Тема, заданная для обсуждения, побуждает сказать слишком много и создает опасность сказать слишком мало. Как связать память о Сергее Сергеевиче Аверинцеве (а значит, о времени, которое, похоже, почти ушло) с уже сегодняшними проблемами содружества гуманитарных наук, в связи с которым С. С. пояснял идею филологии? Мыслимо ли в теперешней научно-гуманитарной ситуации сказать что-то общее, общезначимое, тематизируя не столько образ с цитатами, сколько дело мысли Аверинцева, соотносимое с его текстами, но не сводимое к “сделанному” им?
Я попробую наметить три круга вопросов, точнее, три возможных направления разговора в пределах обсуждаемой темы. Во-первых, есть резон проговорить и осознать исторические “условия возможности” такого явления, как Аверинцев. Ведь не стало не только его; ушел тот воздух, та социальная атмосфера (уже разноречивая и неоднозначная, но еще относительно единая), внутри которой этот филолог-классик был, что называется, востребован совсем не классической и не только филологической современностью. Язык не поворачивается назвать С. С. “шестидесятником”; а между тем не подлежит сомнению, что Аверинцев смог стать тем, кем он стал за пределами узкого круга специалистов и совсем узкого круга друзей, только в эпоху, которая кончилась на наших глазах и в нас же самих, — о чем С. С. успел сказать так, как мог сказать среди наших современников, похоже, только он один.
Во-вторых, союз “и”, сближающий нашего автора и будущее филологии, требует войти в ясность каких-то ограничительных предпосылок, если угодно — “фигур умолчания” в его мышлении. Что если сегодняшние трудности гуманитарно-филологической деятельности как-то соотносятся с тем, чего Аверинцев не сказал и не сделал, но не потому, что вообще “не мог” или чего-то “не понял”, но, скорее, потому, что время не требовало этого так остро или, точнее, время подлинного разговора уже ушло или еще не приспело? Заговорив в свое время как никто другой, С. С., возможно, что-то проговорить не решился, а чего-то договорить не успел.
В-третьих, самое время задуматься о том, чему и как у Аверинцева можно учиться. Это третье направление разговора, я думаю, — главное, и его целесообразно пояснить.
Да был ли мальчик-то?У нас, вероятно, потому так любят идеализировать “традиции”, что передача опыта и знаний от учителя к ученикам, от поколения к поколению, из прошлого в будущее, на самом деле, давно стала проблемой, так и не став ею.
Говорят, что у Аверинцева не может быть подражателей и продолжателей; это, по-видимому, разумно, хотя и безумно. То есть это верно, но лишь с точки зрения уже состоявшегося и поэтому необратимого рокового прошлого. Прошлого нашего общественного и научного мира жизни, как и порожденной им роковой антиобщественной и антинаучной претензии на добытую в своем “углу” или “гробу” всемирно-историческую истину, которую нужно донести до всех и всех ею вразумить и воскресить. После Достоевского и Федотова Аверинцев сумел сказать, среди прочего, также и об этом русском сюжете по-настоящему, то есть в свете настоящего (например, в скромной заметке конца 1980-х годов о В. Соловьеве: “К характеристике русского ума”).
С. С. и вправду явился в начале конца советского века словно ниоткуда; а иные некрологи и воспоминания, ему посвященные в последнее время, могут, против воли авторов, вызвать характерное для нашей истории недоумение: простите, Аверинцев... да, ну и что?..То есть в подоплеке: а может, по большому счету, мальчика-то и не было? Или, пожалуй, так: пусть там у них что-то такое и было, но теперь-то, для нас, все это, как говорится, “давно и неправда”, “проехали” и т. п. “У нас предпочитают вообще начинать работу, а не продолжать ее”, — заметил литературовед А. И. Белецкий в 1923 году по поводу тогдашних “формалистов”; Анджей Валицкий в своей “Истории русской мысли от Просвещения до марксизма” так объясняет, почему Радищев не оказал влияния на последующую русскую философию: “…наследники его демократических и свободолюбивых идей не интересовались и
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});