Прямо на мостовой, недалеко от входа в «Парк» стояла детская коляска на двоих, их тех, что делаются специально на близнецов. Они и сидели в коляске, эти близнецы, мальчик и девочка, не более года, в праздничной кружевной одежде, одни — среди занятых своим жутким делом взрослых. Видимо, их вынесли из зала в самом начале, да так и забыли здесь, под дождем. Бог весть, что случилось с родителями — факт, что малышей никто не искал.
Они сидели молча, и это было страшнее всего. Маленькие дети — одни, без мамы, под дождем, холодно — ???????????????… Эти же были тихи и неподвижны, как две куклы. Вокруг крутились синие и красные мигалки; с воем подъезжали и отъезжали амбулансы, несли раненых; плакали и кричали люди, ища и оплакивая своих. А эти сидели себе, в своих мокрых кружевах, среди всего этого воющего, рыдающего, кричащего балагана — молча, отдельные в своей нездешней, какой-то даже безмятежной отрешенности. Пока наконец кто-то, оттолкнув нацелившегося в них камерой оператора, не увез коляску в гостиницу «Максим» напротив, где разместился импровизированный полицейский штаб.
В гостинице «Максим» составляли списки пострадавших, собирали свидетельские показания, пытались опознать безымянных. Трудно было ожидать, что у людей, севших за стол пасхального седера в нетанской гостинице, будут документы в карманах. У большинства их и не было. Поэтому погибшие оставались неопознанными дольше обычного. Обычного… В жестокой реальности этой войны за выживание уже успело сложиться понятие «обычного» терракта. Взрыв в гостинице «Парк» во многом вылезал за границы обыденного — и по количеству жертв, в основном, женщин и стариков, и по особой, изощренной кощунственности, с которой были выбраны время и место для совершения этого массового убийства…
Шломо пришел в себя, когда его, лежащего на насилках, загружали в амбуланс, где уже сидели двое пострадавших от контузии стариков. Секунду-другую он фокусировал сознание и вдруг разом все вспомнил.
Надо найти Катю. Надо найти Катю… Он вырвался от удерживавших его санитаров, выскочил из машины и огляделся. Вокруг повсюду, под непрекращающимся дождем, вели и несли на носилках раненых. Поперек входа в «Парк» была натянута желтая пластиковая лента. Шломо подошел к полицейскому у дверей.
«Мне нужно туда, — сказал он, указывая внутрь. — У меня там жена.»
Полицейский осторожно протянул руку и взял его за плечо. «Тебе туда не нужно, брат, — сказал он сочувственно. — Там пусто. Одни саперы. Всех уже вынесли.»
«Где же моя жена? — спросил Шломо беспомощно. — Я обязан ее найти…»
«Поищи там, — полицейский указал на гостиницу «Максим». — Там наверняка знают. И… знаешь что, брат?… Возьми себя в руки. Все будет в порядке, вот увидишь…» Шломо кивнул, повернулся и шаткой походкой направился к «Максиму». Полицейский смотрел ему вслед, качая головой.
«Фамилия, имя? — человек за столом проверил списки. Дойдя до конца, он проверил еще раз с самого начала и отрицательно покачал головой. — Нет, среди эвакуированных в больницы она не значится… Подождите секунду… Давид!»
Подошел бородатый парень в дубоне.
«Давид, возьми его к вещам. Авось там что прояснится…»
Прошли «к вещам» — маленькой кучке дамских сумочек, бумажников и кошельков, сваленных на соседнем столе.
«Вот она, — сказал Шломо, указывая на катину сумочку и не зная, радоваться этому или наоборот. — Это сумочка моей жены. Что это значит?»
«Вы можете взять ее, — остановил его бородач. — И, пожалуйста, идите за мной.»
Они снова вышли под дождь, направляясь через дорогу к газону слева от гостиницы «Парк», туда, где Шломо незадолго до этого оставил Женьку. Где незадолго до этого Женька оставила Шломо. Теперь там был длинный ряд белых пластиковых мешков. На газон выходила боковая часть зала, бывшая когда-то сплошной стеклянной стеной. Взрыв вдребезги разнес стекла, искорежил рамы переплетов, выдавил наружу декоративные карнизы, и белые полотнища занавесей, уцелевшие по причине своей легкости, колыхались теперь над газоном, над страшными пластиковыми мешками, над Женькой в одном из этих мешков — как ресницы на ее ослепшем лице, как крылья огромных птиц, как прощальные взмахи платков вослед навсегда ушедшим.
Бородач остановился напротив одного из мешков.
«Как вас зовут? — спросил он. — Шломо Бельский… Послушайте, господин Бельский. Скорее всего, у меня нет для вас хороших новостей. Я прошу вас приготовиться к самому худшему. По нашим данным, ваша жена погибла, и я прошу вас опознать ее тело.»
Он наклонился и расстегнул мешок. Шломо увидел слипшиеся от крови волосы, катино платье, знакомое тонкое запястье, памятное только им обоим серебряное колечко грузинской чеканки… Он закрыл глаза.
Бородач спросил жестко: «Она?»
«Она… — ответил Шломо, не открывая глаз. — Закройте… дождь все-таки…»
* * *
Он шел, не разбирая дороги, сопровождаемый равнодушным, равномерным, как маятник, дождем. На площади ветер с моря ударил его по щеке, грубо толкнул в плечо и уже больше не отставал, приплясывая вокруг, воя и задираясь. И это было хорошо, потому что хоть чуть-чуть отвлекало от дикого визга циркульной пилы, перемалывающей его мозг, царапающей изнутри воспаленную подкорку. Если бы это было возможно, он снял бы голову с плеч и нес бы ее в руках, лишь бы отделить от себя этот пульсирующий, визжащий сгусток боли. Он давно уже вымок до нитки, но не чувствовал этого. Он видел перед собой только чередующиеся плиты набережной, равномерные, как дождь, как боль, как обороты пилы.
Набережная вела его на юг, уводя прочь от страшного места, где одним махом разбилась вся его жизнь, лопнули основы его бытия, распались скрепы смысла его существования, разогнулись скобы его души. Кусты шушукались ему вслед; деревья отшатывались от аллеи при его приближении; стойки забора над обрывом судорожно вцеплялись в железные перекладины. Набережная была безлюдна в это время и в эту погоду; один во всем мире, он шел, переступая от плиты к плите, и фонари, истекающие дождем, провожали его рассеянным светом.
Аллея уперлась в забор, он повернул налево, затем снова направо, бессознательно следуя древнему правилу ищущих выход из лабиринта. Пила в голове продолжала визжать, и он сжал виски руками, стараясь уменьшить мучительную вибрацию. Дорога тем временем пошла вниз, поворачивая на север, спускаясь к берегу моря, к песчаным нетанским пляжам. Не видя всего этого, он просто шел, обходя препятствие справа, и если прежде этим препятствием было ограждение над обрывом, затем забор и дома, то теперь — высокая песчаная стена или каменная круча, а море шумно дышало слева… теперь-то он заметил… да, вот оно, море, слева.
Длинный пологий спуск вывел его к нелепому бетонному замку на песке — беспорядочное нагромождение ни с чем не связанных стенок, странных, замкнутых на себя лестниц, разомкнутых арок, ворот, распахнутых в никуда. Внутри этого бедлама гнездились несколько кафе, душевые, раздевалки, офисы береговых властей. Сейчас все это было пусто, закрыто; он был один на огромном пляже, не считая дождя и ветра, один на один с темной махиной моря, встающей перед ним во весь свой гигантский рост.
Он увидел море и пошел к нему, интуитивно зная, что наконец-то нашел что-то соразмерное его боли, похожее на нее по размаху и силе, а потому — способное победить ее, эту боль, или хотя бы немного уменьшить. Море ворочалось перед ним, старое, ворчливое море, много повидавшее на своем долгом веку. Оно смотрело на вошедшего в него человека, поворачивая его так и эдак, как будто прикидывая, что же с ним делать. Оно умело забирать людей, это море, выхватывать у них дно из-под ног, закручивать их до беспамятства водоворотами в десяти метрах от берега, втягивать их в себя мощной струей, швырять с размаху на камни волнорезов… И теперь оно лениво качало этого человека на ладони, взвешивая, как с ним поступить — взять себе или выбросить вон, на мокрый береговой песок.
А он просто лежал на этой ладони, лежал и смотрел вверх, на равномерно падающий дождь, на беспроглядную вечную темноту, чувствуя, как стихает, смолкает, гаснет пылающая в голове боль, радуясь этому, готовый на все, кроме возврата на землю, забравшую у него двух его девочек.
Часть вторая
11
«Я тебе что скажу, Шломо. В любой армии самое главное — справедливость, — назидательно говорит Яшка. — Это я тебе свидетельствую, как человек, служивший и тут и там. Давай, закурим, что ли…»
Они закуривают шломиного «Марлборо». Майское солнце припекает, и хотя здесь, в тени от заброшенного каравана на самом краю обрыва, относительно прохладно, двигаться категорически не хочется. «Катягорически»… Шломо, не глядя, нащупывает камешек справа от себя и запускает его в безупречно голубое небо между ними и Рамаллой. Камень неохотно взмывает вверх и тут же торопливо ныряет назад, в свою привычную пыльную жизнь в кустарнике на склоне вади.