— Некая доля вероятия мне представляется, — уже громче продолжал Калугин, чтобы слышать мог и Алексей Фомич. — Вспомните, как адмирал Чухнин расстреливал всем флотом мятежный крейсер «Очаков»… Там это вышло громко, наяву у всех, а здесь втихомолку, — только и разницы. А цель у обоих адмиралов была одна: искоренить так, чтобы мятежного духу не оставалось! Может быть, только один Кузнецов и был посвящен в этот замысел, почему он и заступается все-таки за матросов?
— Строите здание на песке! — отозвалась Надя, Алексей же Фомич только кашлянул громко, как бы предостерегающе.
— Не совсем на песке, — не замолкал Калугин. — Обратите внимание на то, что взрыв произошел вскоре после «побудки», когда все матросы должны были быть уже на ногах, однако еще не одеты, что и требовалось для того, чтобы удобнее плыть… Это, значит, было предусмотрено: чтобы не слишком много людей, — главным образом, конечно, офицеров, — погибло, а то все-таки, что ни говори в свое оправдание, там, наверху, не очень удобно. Не предусмотрено было только многое другое…
— На что воображения не хватило, — вставил от себя Алексей Фомич.
— И воображения, — согласился Калугин, — и знаний. Как взрывать, что взрывать, какие могут быть последствия, — все это надо было взвесить загодя… Может быть, в адмиральские соображения и не входило совершенно губить корабль, а только произвести эффект и… искоренить, как я уже сказал… А Гистецкому, разумеется, даны были указания обвинить в этом подлом деле матросов и действовать по своему усмотрению, чтобы непременно найти среди них виновных… В девятьсот пятом году придумали какого-то полкового священника, — кажется, Брестского полка, из севастопольского гарнизона, — он начал исповедовать матросов, и тех, кто сказал ему "на духу", что он замешан в восстании «Потемкина» и «Очакова», потом арестовали. А Гистецкий сразу махнул выше: давай архиерея сюда!.. Тех же щей, только погуще влей!.. Приемы, значит, одни и те же, — старые, надежные, но-о… на этот раз осечка: народ стал уже не тот! Поумнел, очень поумнел за одиннадцать всего только лет, имейте это в виду!
Говоря это, Калугин довел Сыромолотовых до остановки трамвая, и спустя минут десять они были уже вблизи городской больницы. Надя звонила в больницу, когда вернулась с Братского кладбища, что муж оперированной Калугиной приедет навестить жену, и, по-видимому, это было передано Готовцеву, потому что они нашли его в приемной, где он мог и не быть в такое время.
С живейшим интересом встретил он моряка, пострадавшего при взрыве «Марии», и тут же, чуть появился этот моряк, захотел осмотреть его ожоги. Разбинтовал его голову, покачал головой и утешил:
— Хорошо отделались! Могли бы и глаз лишиться!
Конечно, забинтовав его снова, он тут же спросил:
— Отчего это, скажите, пожалуйста? Какая причина такой катастрофы?
— Ничего никому не известно, — ответил Калугин. — Ведется следствие, может быть, что-нибудь и будет обнаружено… А как, кстати, в "Крымском вестнике" пишут, я еще не успел прочитать?
— Ничего бы и не прочитали, потому что пока ничего об этом в нем нет, — сказал Готовцев.
Кроме Готовцева, в приемной была фельдшерица, чернобровая, долгоносая, с очень прищуренными глазами. Оба они были в белых халатах, и, когда Готовцев сказал: "Ну что ж, давайте пройдем к вашей роженице!" — оба посмотрели на Алексея Фомича и переглянулись.
— Что? — заметив это, намеренно вздохнул Алексеи Фомич. — Я вижу, что в смысле халатности я привожу вас в затруднение, а?
— Для интеллигентного человека вы вполне уникальный экземпляр, — бойко ответила ему фельдшерица.
— Уникальный? — повторил Сыромолотов. — Гм, да… Вполне возможно, как уникальный, я могу подождать здесь, в одиночестве, или погулять на свежем воздухе, а то у вас тут очень пахнет йодоформом.
— Да, есть такой грешок, — сказал Готовцев в то время, как фельдшерица начала доставать халаты для Нади и Калугина. — Но как же все-таки быть с вами?
— Совершенно никак. Не затрудняйте себя, пожалуйста!.. Тем более что очень загадочно для меня назначение этих белоснежностей.
— Да-а, паллиатив, разумеется, — согласился Готовцев.
— И даже нечто вроде мантий английских ученых, — сказал Алексей Фомич. — На кой черт им эти средневековые мантии, однако надевают для научных прений!
— Вот именно!.. Но раз заведено так, то… Вот что разве сделать: облечь вас в два халата! В правый рукав одного войдет ваша правая рука, в левый рукав другого — левая, а спереди и сзади оба халата приколем булавками, — идея!.. Так вы будете похожи на приезжего профессора-гинеколога, приглашенного на консультацию к моей оперированной… Идея!
И, сам довольный своей выдумкой, Готовцев предложил Алексею Фомичу снять пальто и действительно соорудил из двух самых широких халатов подобие одного, исключительно широкого.
— Мы вошли, — говорил он тем временем, — в область попечения "Союза земств и городов", но пекутся о нас, должен вам сказать, плохо: очень бедно нас снабжают, и очень у нас тесно, так что вы нас не слишком критикуйте: что делать, война!
Потом, когда обрядил и оглядел Сыромолотова, он добавил:
— Очень торжественно будет, если пойдем мы вчетвером, да еще с таким букетом!.. Вот что мы сделаем: разделимся на две партии. Вы, — обратился он к Наде, — ведь знаете, как пройти в родильное отделение?
— Ну еще бы! Конечно, знаю, — уверенно сказала Надя.
— Вот и поведите с собою счастливого отца-моряка. А мы с Алексеем Фомичом придем по вашим следам.
Так как Нюра была не роженица, а оперированная, то положение ее оказалось несколько особое по сравнению с подлинными роженицами, за ней нужен был и особый уход, поэтому и поместили ее не в общей палате, а отдельно, за перегородкой, не вплотную, впрочем, доходящей до потолка. Комнатка эта была маленькой и назначена для дежурной сиделки. Сиделке поставили койку в общей палате, а Нюру устроила здесь Надя, поговорив об этом с Готовцевым. Поэтому теперь Надя вела сюда Калугина так освоенно, как будто принадлежала сама к персоналу больницы. Калугин же, сам в бинтах и этим похожий на больного, но в то же время с огромным букетом георгин, был очень мало понятен людям, пока они шли, и еще менее понятен роженицам, когда попал в их палату.
Дверь в родильное отделение приходилась как раз так, что до того закоулка, где лежала Нюра, надо было пройти Калугину, идущему вслед за Надей, не больше десятка шагов, но он был оглушен криками матерей и их новорожденных.
Еще не отгорело в нем то, о чем говорилось сегодня и в камере следователя, и на квартире, и даже на улице на пути сюда: гибель дредноута и в нем и около него нескольких сотен человек, не каких-нибудь, с улицы, первых попавшихся, а отборных, молодец к молодцу, с крутыми красными затылками, в бескозырках, лихо заломленных набок, с налитыми, тугими, широкими в запястьях руками; что ни спина, то сани, что ни грудь, то наковальня… Только что они были перед глазами — и на горящем корабле и в горящем море, но вот заступило их место другое.
Трудно было Калугину при беглом взгляде сосчитать этих матерей, подаривших Севастополю столько маленьких человечков, и трудно было отказаться от мелькнувшей мысли, что среди этих маленьких есть двое-трое, а может и больше, сыновей погибших матросов.
Его огромный букет приворожил глаза: на него смотрели притихнув, и это смутило Калугина.
— Вот здесь Нюра… И мальчик с нею, — таинственно сказала Надя, подведя его к перегородке.
Она отворила тонкую, из фанерки, дверь, и Калугин увидал Нюру. Нюра не спала, как он почему-то представлял себе, когда сюда шел. Она лежала на спине. Голова ее была высоко поднята на подушке, поставленной торчком и как-то боком. Свет на нее падал сверху: окно здесь было небольшое и выше, чем обыкновенно. Глянувшие на него глаза показались ему больше и ярче, чем были все последние дни, но они мелькнули только на момент, — их заслонила Надя, нагнувшаяся над сестрою.
Однако она тут же отступила, сказав:
— Вот, Миша!
В первый раз назвала так его она, но ему не пришлось остановиться на этом даже короткой мыслью: он бросился к Нюре, точно его толкнуло в спину, бросив около на пол свой букет.
Нюру не поразила его повязка на лице: ее предупредили об этом.
— Ну вот, Миша, теперь я уж мамаша твоего ребенка! — с усилием проговорила она и так тихо, что Калугин за шумом в общей палате еле ее расслышал.
— Я очень рад! Я очень рад! — говорил он, смотря на нее неотрывно.
— Увековечиться ты хотел, — вот! — И Нюра повела рукой и головой в ту сторону, где лежал ребенок, которого он даже и не заметил, входя.
Ребенок лежал на каком-то сундучке сиделки, к которому был придвинут чемодан Нюры. Сооружение это было покрыто чем-то белым и мягким, свисающим до пола. Ребенок лежал неподвижно, как кукла из воска, не имеющая ни рук, ни ног, — так его спеленали.