Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годы спустя, когда Матильда стала регулярно приходить в ризницу и преданно заботилась о нем, о пище и уборке, а он, по старости, воображал, что наконец-то избавился от тайных соблазнов, Искуситель вернулся, еще прельстительней, чем прежде, но в совершенно иной форме. Ларжо смотрел на Матильду, ласкал ее взглядом, он знал родинку на ее предплечье, шуршание колготок об юбку, форму груди под свитером и, едва она уходила, наливал себе хорошую дозу выпивки, молясь, чтобы это прошло; Отче наш, сущий на небесах, и алкоголь не избавлял от похоти, напротив, но дарил сон, казавшийся ему лишенным сновидений, ибо наутро он совершенно не помнил, что вытворяла с ним ночью сила желания. Плоть и муки совести плясали в обнимку среди ошметков реальности, из которой всплывали видения; Ларжо ничего не знал о странствиях, шабашах, колдовских сходках, в которых участвовала его душа, о козлах и драконах, верхом на которых она взлетала к отчеркнутым лунным светом тучам. Священник узнал бы там персонажей из своего детства, а за бесчисленными масками — вечное лицо Изверга рода человеческого, каким бы именем его ни называли и какими бы чертами ни наделяли.
Ночами Ларжо плавал в этой темной массе, а днем боролся с желанием и муками совести. Забвение приходило только во время службы и торжеств, как только он надевал белую альбу и ризу, или, когда читал Священное Писание, один или на людях: Петр сказал Ему в ответ: Ты — Христос, и Он начал учить их, что Сыну Человеческому много должно пострадать, быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками, и быть убиту, и в третий день воскреснуть, — Имя произнесено, и все сказано.
Матильда чувствовала смущение священника, и в ней рождалась грусть. Она была проницательна и представляла себе муки Ларжо в борении с похотью; она же сама испытывала к нему такую бескорыстную любовь, такую преданность, что, будь это возможно, собственноручно дала бы ему облегчение, как помогают ребенку срыгнуть или высморкаться, но мешали стыдливость, уважение и — главное — ощущение мощной веры Ларжо. Матильда понимала, силой сочувствия и доброты угадывала и разделяла страдания отца Ларжо, хотя и не называя это Сатаной, или Демоном, или Врагом человеческим или чем-то подобным, она звала их плотью и порывами, страстями, даже соблазнами: тем, что толкает к слабости. Матильда недоумевала, почему католическим священникам нельзя попросту жениться, как православным и лютеранам, они, конечно, неправедные, но все же христиане. Никогда Матильда не чувствовала на себе такой тяжелый взгляд, никогда не ощущала свое тело сильнее, чем в глазах Ларжо: и если контур делает видимым лишь пигмент обводящего его карандаша, то и Матильда ощущала, что у нее есть грудь, плечи, ноги, когда Ларжо оживлял их, впиваясь взглядом.
Аббат Ларжо, тогда шестидесятипятилетний, чувствовал, что силы его на исходе. Не физические, но духовные; он открылся своему духовнику, который посоветовал ему удалиться на время в монастырь или даже просто уйти на пенсию, в дом престарелых. Священник не сделал ни того, ни другого. Он продолжал отважно бороться с бесами в одиночестве, хотя молился меньше и глушил себя, все больше полагаясь на сливовицу. Он проводил дни в ожидании прихода Матильды; говорил ей: а, Матильдочка пришла, как жизнь сегодня, и Матильда улыбалась в ответ. Он осматривал ее с головы до ног и неизменно видел голую актрису из далекой юности — может, оттого, что находил в лице у Матильды некоторое сходство с ней, потом отводил глаза и вливал в себя еще порцию красного или наливки, даже иногда не дожидаясь ухода предмета своей страсти. Затем хватался за часослов или жития святых и пытался переключиться, но безуспешно.
Тогда он уходил в поля, и вспоминал Писание — шагая мимо ворон в полях, мимо скворцов, черными росчерками летающих в облаках, и проходил мимо садов у берега реки, думал о чуде в Книге Иезекииля. Вода сойдет на равнину и войдет в море; и воды его сделаются здоровыми… И всякое живущее существо, пресмыкающееся там, где войдут струи, будет живо; и рыбы будет весьма много, потому что войдет туда эта вода, и воды в море сделаются здоровыми, и, куда войдет этот поток, все будет живо там.
У потока по берегам его, с той и другой стороны, будут расти всякие дерева, доставляющие пищу: листья их не будут увядать, и плоды на них не будут истощаться; каждый месяц будут созревать новые, потому что вода для них течет из святилища; плоды их будут употребляемы в пищу, а листья на врачевание. Аббат Ларжо часто читал этот отрывок в церкви, и он срывал несколько знакомых листьев для настоя, и наконец возвращался домой, обойдя всю деревню и спрашивая себя, как может всякая вещь одновременно так усердно славить Господа и столь же явно свидетельствовать о забвении Его, и, вернувшись в пресвитерий, погружался в наступающий мрак, заброшенность и пьянство.
Бог молчал и оставлял его бороться с искусом в одиночестве.
* * *
Цыган сдвинул шляпу на затылок, улыбнулся и пустил сквозь зубы страшное ругательство на сербском: из четырех языков, которым он владел свободно, в этом наречии богохульства и оскорбления были самыми жуткими, цветистыми и устрашающими, и если бы молоденький жандарм, типичный французик, знал, как эти странные звуки сулят поступить с трупом его матери, он точно пристрелил бы цыгана (цыгана ли? Гитана? Рома? — слуга закона в невежестве своем перебирал имена, ища правильное, они же все разные, хотя и на одно лицо) на месте — с огромной яростью и большим удовольствием. Но, введенный в заблуждение улыбкой молодого человека, он только повторил свой вопрос, однако же совсем простой: куда это вы идете? Служивый держался на шаг подальше, мало ли что, уж он-то всякого насмотрелся, помнил, как однажды, несколько лет назад, одна особенно ловкая чертовка-гитана украла его собственный кошелек, украла просто от вредности, — из всех народов, к общению с которыми привела его полицейская карьера: французов, итальянцев, арабов, африканцев и даже корсиканцев, не было никого непредсказуемей и загадочней этих, кого он и назвать-то толком не мог, в силу неясности происхождения и полного отсутствия личных документов. Для жандарма, привыкшего к мысли, что человеку должна соответствовать хоть какая-то национальность, явленная в виде территории, гражданства и соответствующих документов (исправных или нет, другое дело), эти неуловимые оборванцы представляли величайшую опасность, риск путаницы, причем такой, что никто не решался (за исключением случаев форс-мажора, то есть проступка иного, чем просто попасться на глаза) спросить у них что-то еще, кроме того, что подсказывал молодому унтеру накопленный опыт («И куда это мы идем?») и что относилось к первому попавшемуся подозреваемому. Цыган настолько привык к придиркам полиции, что хотел даже добавить оскорбление позабористей, но понимал, что этот полицейский — новичок, боится ударить в грязь лицом при начальстве, а это те обстоятельства, от которых менты звереют. Поэтому он забормотал «спасибо, спасибо» и осторожно вытащил из серой куртки румынский паспорт. Жандарм всем своим скучающим видом и кивком головы разрешил убрать документы и снова повторил вопрос: «Вы куда идете?» Цыган почувствовал смутное опасение, и под шляпой выступил пот, — чего привязался этот мужик, и он ответил: «Дом, дом», потому что французский знал мало и сомневался, что мент понимает итальянский. Служилый обернулся к начальнику, который неприметно дал ему понять, что ответ принят; цыгана поблагодарили, пожелали ему хорошего дня и счастливого Рождества и продолжили обходить рынок; последний рыночный день перед праздниками, бурлящий, оживленный: налицо были все окрестные огородники, плюс несколько бакалейщиков-кулинаров, предлагавших тушенных в белом вине угрей и лягушачьи лапки, а если бы вздумалось кому спросить паспорт у тех лягушек, то и они были румынками, приятный запах чеснока и фритюра проникал под небольшой рыночный навес и смешивался с морскими запахами рыбных прилавков, где щерились крабы и пускали слюни немногочисленные омары, рядом с плотно закрытыми устрицами, которые не подозревали в слепоте своих раковин, что жить им осталось недолго и вскоре, обожженные лимоном или луковым уксусом, они окажутся в длинном темном кислотном лабиринте, откуда никто не выйдет живым. И сотни, тысячи душ, о которых никто не думал, ждали там — в холодильниках, на льду, во глубине корзин — отправки в бездну, чтобы возродиться снова и снова, в той или иной форме, хотя торговка рыбой, сгребая ракообразных обеими руками и пихая их в пакет, или фермерша, за уши вытягивая живого кролика из клетки, нимало не задумывались ни об этой живности, ни о тех, кем она была прежде, — людях, насекомых или птицах. Не думали об этом и два жандарма; они, как говорится, несли патрульную службу; старший узнал стоявшую за прилавком с фруктами и овощами Люси и тихо сказал подчиненному: «А вот и старая знакомая!» — на что тот многозначительно кивнул, хотя, естественно, понятия не имел, о чем речь, ему также указали взглядом на пасечника, торговавшего медом, друга вышеуказанной дамы, который уже имел дела с жандармерией. Два бойца остановились в соседнем проходе, наблюдая за прилавком с поясами и сумками, и не обратили никакого внимания на молодого этнолога Давида Мазона, который там же искал рождественский подарок для дамы сердца, но безуспешно.
- Ты знаешь, что хочешь этого - Кристен Рупеньян - Современная зарубежная литература