…А теперь я сидел в пустой квартире на окраине города Ковальца перед своей газетой с колбасой и хлебом, смотрел в темное грязное окно, отражавшее внутренность тускло освещенной комнаты, — и вдруг почувствовал, что думаю о Ксении совсем не так, как еще несколько дней назад. Я понял, что мне хотелось бы увидеть ее снова. Это было ясное, простое и сильное желание. Настолько ясное и простое, что не могло потерпеть никаких отлагательств и требовало исполнения несмотря ни на какие, пусть даже самые серьезные, препятствия.
Черт возьми!
Я даже со стула вскочил — так ударило. Походил по комнате, потом порылся в кухонном шкафу и нашел-таки смятую пачку с остатками чаю. Чайник имел место быть. Наличествовали также несколько стаканов.
Ну да, она красива, конечно… но что из этого следует?..
Странная, странная вещь. Загадка. Вообще меня всегда занимало: именно эта красота, отлитая именно в эту форму, — ну, руки, ноги, грудь, бедра… все округлости, все подрагивания… голос, запах, шелест, взгляд и даже молчание, — этот образ красоты единствен или нет? А если бы они были совершенно другими? Если бы вовсе не походили на себя теперешних, а имели бы, например, семь тонких волосатых ног и какой-нибудь такой кривой хитиновый крюк на заду, также покрытый длинными блестящими волосинами, то я (тоже, разумеется, с семью ногами, с крюком на заду, неуклюже ползающий и щипящий) и в этом случае был бы подвержен таким ударам? И в этом случае ни с того ни с сего меня пронизывало бы желание шагнуть в огонь? подпасть под владычество? — да что угодно! — только бы касаться, нежить, ласкать, любить и в припадках безумия полагать исключительно своим? Тоже, что ли?..
Я ополоснул чайник, налил свежей воды, зажег огонь.
Вода была холодной. Чайник ненадолго покрылся испариной. Через минуту он высох и довольно засипел.
Что за глупые мысли? Зачем она мне нужна? Зачем мне ее видеть? Я вообще не знаю, кто она такая. Человек всегда тащит с собой свое прошлое — что тянется за ней? Это не река: в реку палкой потычешь и брод найдешь. Или спасательный круг кинут дураку. А тут спасательных кругов не бывает. Так закрутит, что… в общем, мало не покажется.
Вот говорят, что женщины не помнят родовой боли. Иначе род людской должен был бы непременно прекратиться: где найти идиотку, чтобы стала рожать, помня о том, что было с ней в прошлый раз… А мужики? Тоже, выходит, ни черта не помнят.
Потому что, если бы помнили, человечеству точно каюк.
Я прихлебывал чай и старался откопать в памяти что-нибудь впечатляющее. «Доктор, что мне делать?» — «Примите это, вам полегчает».
Наталья? Ну да. Почему же нет. Например, Наталья. Конечно. Еще бы.
Я вспомнил ее ясные лживые глаза — и мне стало значительно лучше. Да — Наталья!..
Ночами я без сна ворочался на сбитой и скомканной горячей простыне. Я пытался думать о чем-нибудь ином — об Индии, о теореме Ферма, о других женщинах; но о чем бы я ни думал, все в итоге сводилось к ней: Индия напоминала ее солоноватые губы и прохладные смуглые щеки, теорема Ферма не имела для нее никакого смысла, поэтому не стоило тратить время на доказательство, а другие женщины были просто безнадежно испорченными, изначально неудачными ее подобиями. Проклятое воображение угодливо подсовывало мне ее всю — от кончиков пальцев на ногах до облака душистых волос, — нагую, любящую и покорную. Если бы человеческая мысль могла действовать напрямую, без посредства губ и пальцев, Наталья должна была просыпаться в таком состоянии, будто всю ночь ее насиловали целой бандой какие-то лихие и безжалостные люди, — мятая, в синяках, беспощадно замученная, вылизанная с ног до головы, обслюнявленная, как леденец… Она долго тиранила меня, ускользая, и вдруг ошеломила доступностью; и потом, беря сигарету, меланхолично заметила, что наслаждение схоже с огнем, поскольку и то и другое можно добыть трением.
Вот уж за кем тянулся шлейф прошлой жизни!.. Так тянется дым за горящим самолетом. Я надеялся, что когда-нибудь все-таки удастся запустить систему автоматического пожаротушения, и дыма не станет. Не тут-то было. Однажды по пьянке она пожаловалась:
«Знаешь, я так долго была девушкой… Думала, что уж если начать с одним серьезно, то все другие сразу откажутся…» Радость этого открытия — что никто не отказался — пронизывала все ее существо. Я готов даже допустить, что она мне не изменяла — разумеется, кроме того единственного раза, когда я стал невольным свидетелем. Однако несказанно трепала нервы. Нет, правда, — если бы она хоть ненадолго оставила меня в покое, я бы тут же сделал ноги. Однажды пропала на сутки. Звонить в морги ночью было бесполезно — ее обожаемое мною тело туда еще конечно же не поступило… К утру я смирился с тем, что увидеть ее живой уже не доведется, и поневоле стал искать плюсы этого положения.
Ноябрьское утро было холодным и сизым, в пронзительном ртутном свете можно было бы, наверное, делать рентгеновские снимки. Я понял, что она жива. И догадался, куда могла деться. На горизонтах нашей жизни то и дело возникала фигура ее первого мужа. Этот настырный господин пребывал в искреннем заблуждении насчет того, что их разрыв если и представлял собой ошибку, то весьма и весьма поправимую. Теперь бы у меня достало аргументов его переубедить, однако важно другое: теперь бы я не стал этого делать. А тогда я позвонил Магаданцу — и мы поехали. Дверь открыла сама Наталья — в белой институтской блузке и колготках.
Виновник происшествия, а именно первый муж, человек высокого роста, с напряженным лицом исхудавшего патриция, сидел за столом и курил. Поднося ко рту сигарету, невольно демонстрировал, как дрожат пальцы. Должно быть, он ждал нехорошего оборота -
Магаданец тяжелой глыбой маячил у дверей. Наталья натянула юбку, мы спустились к такси и поехали пить какую-то желтую наливку.
Кажется, это была айвовая. «Ну?» — сказал я, ожидая объяснений.
Объяснения были простыми. Она вышла из института, а он подъехал на парламентской «Волге» и усадил в машину. «Ты кукла, что ли? — спросил я, горько недоумевая. — Как можно живого человека усадить в машину? Он позвал тебя и ты пошла?» Наталья презрительно усмехнулась моему непониманию: сзади шествовала группа преподавателей, и она не могла на их глазах участвовать в какой-либо безобразной сцене. Я допил желтую наливку и спросил:
«А почему ты была в колготках?» — «А в чем мне спать прикажешь? — огрызнулась она. — В юбке? Чтобы все помялось? Или так всю ночь и сидеть на кухне?..»
Должно быть, она говорила чистую правду. Можно сформулировать иначе: должно быть, она не сказала ни слова лжи. Я никогда не знал, что лучше: обидеть близкого недоверием или позволить оскорблять себя обманом.
Эти чертовы колготки фигурировали и при нашей последней встрече, которая произошла примерно годом позже. Я приехал на дачу не вечером пятницы, а в середине четверга. Дорожка от калитки вела мимо окна, и, заглянув туда мельком, я увидел, что сосед-майор рвет ее приспущенные колготки танками на погонах. Оттоманка скрипела, и оба они деловито покряхтывали.
13
Я каплю за каплей смаковал остатки чайной горечи. Что толку вспоминать? Ни черта не поможет. Так человек у игорного стола все кладет и кладет монеты: разумеется, он помнит разочарования прошлых поражений, но почему-то уверен, что будущее принесет радость побед.
Я ополоснул чашку и завернул в газету остатки провианта.
Потом погасил свет и лег на продавленный диван, положив под голову скомканную куртку.
Диван был тот самый, на котором умерла Аня, и мне хотелось верить, что это случилось во сне: она прилегла вздремнуть и уснула и во сне перестала быть.
Сам я долго не засыпал, смотрел в мутное окно, где стояла серо-голубая мгла, думал о Павле: удачно ли прошла операция, и сколько продержат его теперь в больнице, и когда выпишут, и что сейчас в этой квартире жить невозможно, и, значит, нужно много чего сделать и привести в порядок.
Половинка луны неподвижно стояла в небе, но стоило ненадолго закрыть глаза, как оказывалось, что она уже переползла на несколько сантиметров, оставаясь при этом все в той же координатной плоскости оконного переплета. На полу лежал светлый прямоугольник и тоже понемногу смещался и скоро должен был захватить ножку стола. Луна жила и двигалась, но ее движение не могло открыть ничего нового, потому что она катилась по раз и навсегда заведенному кругу, словно человеческая жизнь. Я думал о том, что люди стараются жить так, словно все давно и окончательно известно и уже не стоит ни о чем задумываться; а между тем несколько самых важных вопросов остаются открытыми, и всякий раз, как хочешь решить для себя какую-нибудь пустяковину, непременно на них натыкаешься. Я не знал, боится ли Павел смерти и думал ли когда-нибудь о ней.
В конце концов я уснул, а разбудил меня скрип открывающейся двери. Луна пропала, в комнате стоял плотный мрак, но на лестнице горел желтый свет, и в этом свете мне была видна женская фигура. Спросонья я решил было, что это Ксения. Но потом подумал — бог ты мой, да откуда же ей здесь взяться?