– Эх, каман чорас грай, томар у девел чорас ме! (Эх, вот бы украл лошадь, убей меня бог, украл бы!) – сказал кто-то из цыган, когда пришли на место.
Тут стояли уже несколько человек с лошадьми; между ними находились и те, которым подали знак рыженькие.
– Ну, брат хозяин, садись на коня, – вымолвил первый цыган Антону, – поглядим, как-то он у тебя побежит… садись!..
Антон медленно подошел к пегашке, уперся локтями ей в спину, потом болтнул в воздухе длинными, неуклюжими своими ногами и начал на нее карабкаться; после многих усилий с его стороны, смеха и прибауток со стороны окружающих он наконец сел и вытянул поводья. Толпа, состоящая преимущественно из барышников, придвинулась, и кто молча, кто с разными замечаниями окружили всадника-мужика. В числе этих замечаний не нашлось, как водится, ни одного, которое бы не противоречило другому; тот утверждал, что конь «вислобокий», другой, напротив того, спорил, что он добрый, третий бился об заклад, что «двужильный», четвертый уверял, что пегая лошадь ни более ни менее как «стогодовалая», и так далее; разумеется, мнения эти никому из них не были особенно дороги, и часто тот, кто утверждал одно, спустя минуту, а иногда и того менее, стоял уже за мнение своего противника.
– Ну, теперь пущай ее… пущай! – закричало несколько голосов, и толпа ринулась в сторону.
Но усталая, измученная и голодная пегашка на тот раз, к довершению всех несчастий Антона, решительно отказывалась повиноваться пруканью и понуканью своего хозяина; она уперлась передними ногами в землю, сурово потупила голову и не двигалась с места.
– Конь с норовом… ан нет… ан да… О! Чего смотрите, черти!.. Она, вишь, умаялась: дай ей вздохнуть, вздохнуть дай!.. – слышалось отовсюду.
А Антон между тем употреблял все усилия, чтобы раззадорить пегашку: он то подавался вперед к ней на шею, то спускался почти на самый хвост, то болтал вдоль боков ногами, то размахивал уздечкой и руками; нет, ничего не помогало: пегашка все-таки не подавалась.
– Э… ге… ге… ге! – заметил цыган. – Да она, брат, видно, у тебя опоена, видно, на кнуте только и едет.
Антон удвоил усилия; пот выступил у него на лбу.
– Ну, ну, – бормотал он, метаясь на лошади как угорелый, – ну, дружок! Ну, дурачок!.. Э!.. Ну… эка животина… ну… ну… э!..
– Эй, брат!.. Ребята! Да вы проведите ее.
– Нет, зачем проводить… оставь… она и сама пойдет… дайте ей вздохнуть…
– А долго будет она так-то стоять? – сказал кто-то и без дальних рассуждений, подбежав к лошади, ударил ее так сильно в брюхо, что сам Антон чуть было не слетел наземь.
Толпа захохотала, а пегашка тем временем брыкнула, взвизгнула и понеслась по полю.
– Э! Взяла, взяла! Э! Пошла, пошла, пошла! Гей! Гей! Го-го-го! – послышалось со всех сторон.
Один из зрителей пришел в такой азарт, что тут же снял с себя кожух и, размахивая им с каким-то особенным остервенением по воздуху, пустился догонять лошадь.
– Ишь, прямо с копыта пошла, хорошо пошла, – произнес цыган, обращаясь к толпе.
– Николко, проста лашукр (ведь хорошо бежит).
– Урняла, целдари урняла! (Знатно скачет!) – отвечали те в один голос, глядя ей вслед, и закричали Антону: – Эй! Пусти ее во весь дух, пусти, небось… дыкло! дыкло! Посмотрим!
Рыженькие, казалось, того только и ждали, чтобы отъехал Антон; они подошли к двум мужикам-товарищам и переговорили.
Когда Антон вернулся назад, они уже стояли на прежнем своем месте, а товарищи их пододвинулись со своими лошадьми к цыганам.
– Ну, вот что, брат, – сказал первый цыган Антону, – семьдесят рублев деньги большие, дать нельзя, это пустое, а сорок бери; хошь, так хошь, а не хошь, так как хошь; по рукам, что ли? Долго толковать не станем.
Антон поглядел нерешительно на рыженьких. Те замотали головами.
– Нет, – сказал он печально, – нельзя, несходно…
– Братцы, что вам, лошадь, что ли, надо? – заговорили тотчас приятели рыженьких. – Пойдемте, поглядите у нас… уж такого-то подведем жеребчика, спасибо скажете… что вы с ним как бьетесь, ишь ломается, и добро было бы из чего… ишь, вона, вона как ноги-то подогнула… пойдемте с нами, вон стоят наши лошади… бойкие лошади! Супротив наших ни одна здесь не вытянет, не токмо что эта…
– А чего вы лезете! – перебил один из близ стоявших мужиков. – Нешто это дело – отбивать? Экие бесстыжие, совести нет; вишь, он продает, а вы лезете; завидно, что ли?.. Право, бесстыжие…
– А черт ли велит ему отмалчиваться? Коли продаешь, так продавай, что кобенишься? Да! Что буркалы-то выпучил, словно пятерых проглотил да шестым поперхнулся… отдавай за сорок… небось несходно?.. Отдавай, чего надседаешься…
– Нет, за сорок не отдам.
– Твоя воля, конь твой, – отвечал цыган, – ну, слушай последнее слово: сорок рублев и магарычи… хошь?
– Что мне магарычи? На кой мне их леший!..
– Узду в придачу!
– И узды не надыть.
– Эх вы, ребята, словоохотливые какие, право, – начали опять те, – видите, не хочет продавать – и только; и что это вы разгасились так на эвту лошадь? Мотрите, того и гляди, хвост откинет, а вы сорок даете; пойдемте, вам такого рысачка за сорок-то отвалим, знатного, статного… четырехлетку… как перед богом, четырехлетку…
– Соле саракиресса, накамыл тебыкнел, авен, пшалы, не каман. (Ну, что с ним взаправду толковать, пойдемте, братцы; не хочет.) Ну, прощай, добрый человек, – сказал первый цыган. – Авен, авен, пшалы. (Пойдемте, пойдемте, братцы.)
Рыженькие тотчас же повели Антона в другую сторону.
– Ну вот, говорили мы тебе… как бишь те звать?
– Антоном.
– Э! Да у меня, брат, свояка зовут Антоном. Ну, ведь говорили мы тебе, не ходи, не продашь лошади за настоящую цену; э! захотел, брат, продать цыгану! Говорят, завтра такого-то покупщика найдем, барина, восемьдесят рублев как раз даст… я знаю… Балай, а Балай, знаешь, на кого я мечу?..
Балай кивнул головою, искоса поглядел на Антона и значительно подмигнул товарищу.
– Спасибо, братцы, за ваши добрые речи, – отвечал мужик, уныло потупляя голову, – да, вишь, дело-то мое захожее; куды я теперь пойду? Ночь на дворе.
– Куды пойдешь! Об эвтом, земляк, не сумлевайся… а мы-то на что ж?.. вот брат пойдет домой в деревню, а я остаюсь здесь: пожалуй, коли хочешь, пойдем вместе, я тебе покажу, где заночевать.
– У меня, братцы, ведь денег нету… вот беда какая! Думал лошадь продать, так…
– Эхва, беда какая! Мало ли у кого не бывает денег, не ночуют же в поле… я тебя поведу к такому хозяину, который в долг поверит: об утро, как пойдешь, знамо, оставь что-нибудь в заклад, до денег, полушубок или кушак, придешь, рассчитаешься; у нас завсегда так-то водится…
– Когда ваше такое доброе слово, – отвечал Антон, – пойдемте, братцы, авось господь милостив, завтра удастся продать лошаденку…
– Не сумлевайся, брат Антон, говорю, покупщик у нас есть знатный для тебя на примете; ты, вишь, больно нам полюбился, мужик-ат добре простой, неприквельный… хотим удружить тебе… бог приведет, встренемся, спасибо скажешь…
И все трое покинули площадь. Только что своротили они в переулок, как Балай распрощался с Антоном и, перемигнувшись еще раз с товарищем, исчез в толпе.
V
Ночлег
«Ох, горе, мое горе, кручинное житье! – думал Антон, следуя медленным, нетвердым шагом за товарищем. – День прошел, да, видно, до нас не дошел, ишь вечеряет, а лошаденка все с рук не сошла; что станешь делать!.. Нет, знать, так уж господу богу угодно… погрешился я чем перед ним… охо, хо… Дома-то, дома у меня, чай, ждут, сердешные, не дождутся; не наболится у родимых сердечушко… Правда, напался человек добрый, сулил покупщика хорошего, да это когда еще, завтра!.. Заночевать, вишь, пришлось в чужой стороне промеж чужих людей, денег ни полушки, а дело захожее… Ну, а как завтра да опять не выйдет на мою долю счастья, лошади опять не продашь, а только пуще бед наживешь, и с тем домой вернешься… Никита просвету не даст тогда, долой с бела света сгонит, совсем беда! Пропадем ни за что и я, и Варюха, да и ребятенки-то тож… охо… хо, горе мое, горе, кручинное житье!..»
День между тем зримо клонился к вечеру; солнце село; золотистые хребты туч, бледнея на дальнем горизонте, давали знать, что скоро и совсем наступят сумерки. Подошва горы, плоские песчаные берега, монастырь и отмели окутались уже тенью; одна только река, отражавшая круглые облака, обагренные последними вспышками заката, вырезывалась в тени алой сверкающей полосою. Осенний ветер повеял холодом и зашипел в колеях дороги. Время от времени он изменял свое направление, и тогда слышались с реки отрывистые крики народа, толпившегося на берегу и ожидавшего парома, который чуть видимою точкой чернелся на более и более бледневшей поверхности воды, влача за собою огненную, искристую полосу света. Шум ярмарки умолкал; толпа в городе постепенно редела; скидывались ятки, запирались лари, лавки; купцы и покупатели расходились во все стороны, и все тише да тише становилось на улицах, на площади, между рядами телег, подвод, укутанных и увязанных на ночь в рогожи. Вниз по горе тишина делалась еще заметнее; тут исчезли уже почти все признаки ярмарки; кое-где разве попадался воз непроданного сена и его хозяин, недовольное лицо которого оживлялось всякий раз, как кто-нибудь проходил мимо, или встречалась ватага подгулявших мужиков и баб, которые, обнявшись крепко-накрепко, брели, покачиваясь из стороны в сторону и горланя несвязную песню.