В обновленческом расколе было много личного, много мелкой политики, много от пресловутой «конкретной ситуации».
В идейном же смысле церковная смута закончилась полной победой Александра Введенского.
Но тогда, сорок лет назад, Введенский казался разрушителем, лже-Христом, то есть Антихристом. Так его черносотенцы и называли.
Удивительным образом договоренность правительства с вождями церкви велась как бы в тюрьме. Именно из тюрьмы писал свои послания Тихон Белавин, его местоблюститель Агафангел. Не изменил этой русской традиции и митрополит Сергий – его проект об организации русской церкви прислан из Бутырской тюрьмы в 1927 году.
Введенский же в тюрьме не сидел. Он проводил в 1925 году Третий Поместный Собор[24] в Москве и сам был докладчиком по всем важнейшим вопросам церкви.
По просьбе отца я ходил на открытие Собора в 1925 году – чтобы не упустить, пользуясь словарем отца, великий день России.
Введенский был очень эффектен на фоне монашеских либеральных клобуков в самом темном подвале Троицкого подворья на Самотеке – месте баталии за высшую церковную власть.
На самом Соборе обновленческое движение не захватило, к моему удивлению, никаких новых рубежей.
Среди всевозможнейших диспутов, лекций, ораторских сражений, конгрессов, совещаний, когда дня не хватало студенту, чтобы пробежать по всем этим чудесам, когда каждый день мы стояли перед выбором – куда же пойти? Кого же послушать – анархиста Иуду Гроссмана, Розанова или обер-прокурора Синода Львова? или Бухарина или Кони? Чью проповедь выслушать? Куда пойти – в подпольный анархический кружок или к Мейерхольду в буденовке, размахивающему пистолетом? В Кривоколенный к Воронскому или в Колонный зал к Троцкому? Послушать лекцию в РАНИОНе[25] о Фурье или выслушать Густава Инара, участника Парижской коммуны?
Горький был прогнан за границу, и не было известно, вернется ли он в Россию.
Но из самых высоких ораторских зрелищ того ораторского века были, безусловно, диспуты Луначарский – Введенский. Их было много: «Бог ли Христос?», «Христианство и коммунизм».
Попасть на эти диспуты было очень трудно, не потому, что они были платные, – но ограждение пройти было совершенно невозможно даже таким специалистам, как я и мой ближайший друг, студент того же курса и факультета МГУ, что и я.
У нас сорвались все попытки хоть какой-нибудь бумажкой заручиться. Оставался день до диспута, и я решился на крайнюю меру. Шапиро пришла мысль пойти и попросить контрамарки, но не у Луначарского и его многочисленного окружения – а у Введенского. «В этом есть что-то – комсомолец МГУ у архиепископа – обязательно даст», – рассуждал Шапиро. Но кто пойдет? Кто будет говорить? И что?
Но у меня сразу же сверкнул в голове план, и мы помчались в Троицкое подворье отыскивать Священный Синод, а там получить домашний адрес епископа.
По узким, заставленным шкафами коридорам, мы добрались до канцелярии Священного Синода. Одна-единственная комната с единственным столом. Сидевший за столом человек встал и сказал, что архиепископа сейчас нет.
– А где он живет?
– Да тут и живет, – сказал канцелярист, – вот тут за дверью. Что ему сказать, если он дома? Кто его спрашивает?
– Скажите, что его спрашивает сын священника Шаламова из Вологды.
Закрытая дверь сейчас же распахнулась, и Введенский вошел в комнату, очевидно, стоял за дверью и слышал наш разговор. Дома он был в вельветовом пиджаке и полосатых каких-то брюках.
Я изложил нашу просьбу.
– Охотно, – сказал Введенский, сел к столу и, выдвинув ящик стола, взял тонкий листок с типографским адресом и написал: «На два лица. А. В.».
– С удовольствием выполняю просьбу, – сказал Введенский. – Прекрасно помню вашего отца. Это слепой священник, чье духовное зрение видит гораздо дальше и глубже, чем зрение обыкновенных людей.
Я, разумеется, написал об этом отцу и доставил ему большое удовольствие.
Обрадованные, с заветной контрамаркой, не зная, где только ее сохранить ночь, мы помчались на ближайший митинг во втором Госцирке – на Садовой-Триумфальной, – от Самотеки, с Троицкого подворья было рукой подать. Вернее, «ногой», ибо трамвай и по Садовой ходил, кольцевой «Б», увешанный людьми, да еще ползущий мимо базара всех времен и народов, Сухаревки, которая в те времена действовала еще по всем правилам и во всей силе.
Мы добрались до Госцирка, где был митинг – протест по поводу поражения английской забастовки, – даже Триумфальная площадь была заполнена народом, и оттуда доносился резкий высокий тенор председателя Коминтерна Зиновьева: «Продали! Предали!» – осуждая английских профвождей, предавших английскую стачку.
Митинг закончился только с темнотой, и мы пешком добрались: Шапиро к родным на Арбат, а я в Черкасский – в общежитие.
Мы спали спокойно, обладая чудодейственными контрамарками с инициалами А. В. Это было силой, которая дала бы нам возможность не только пройти все контроли, но и разгромить театр, если понадобится.
Но все же, оценивая ситуацию, мы собрались на диспут на два часа раньше. Все улицы, все подходы вокруг театра Зимина – к Дмитровке (теперь Театр оперетты) были заполнены народом.
Диспут «Бог ли Христос?» – Луначарский – Введенский. Быстро работая локтями, мы добрались до первого контроля и попали во внутреннюю цепь – добровольцев, которые сами, каждый вызвался на эту работу, чтобы послушать двух знаменитых ораторов.
Мы постарались проникнуть в партер, и нам это удалось. Хотя, конечно, все время пришлось стоять. Но это не имело никакого значения.
Все понимали отчетливо, и сам Введенский в первую очередь, что он выступает впервые за время существования советской власти открыто в защиту веры, поднимает перчатку, брошенную властью атеизма, безверия – как государственной религии тогдашней России. Если раньше сражение с попами велось в ЧК или в приемных народных комиссаров, то из церквей христианская религия впервые выходит сегодня на открытое сражение с властью в одном из главнейших вопросов идеологии.
Атеистические власти обязательно должны были бросить перчатку вызова на такой диспут – герольды ЧК должны были обязательно проскакать по всем площадям России, вызывая Бога на турнир словесный – другие турниры были выиграны властью давно. Крайне было важно для церковников, для верующих мирян, чтобы представителем религии – религии, не церкви – был достаточно талантливый, достаточно яркий и достойный человек.
Таким человеком и был Александр Введенский, священник в войну, протоиерей в революцию, епископ после церковного переворота, архиепископ во время диспута, митрополит в будущем, – а в самые последние годы имевший чин «митрополита-благовестника», то есть митрополита-пророка, предвещателя побед.
Александр Введенский вышел в черной рясе, перекрещенной цепями креста и панагии, черноволосый, смуглый, горбоносый. Вышел и сел за длинный красный стол без всякой застилки, где в президиуме уже сидели лица разного революционного калибра – от народовольца вроде Николая Морозова до социал-демократов вроде Льва Дейча.
Сел Луначарский в весьма пристойном пиджаке, перебирая пачку конспектов пальцами – собирал и раскладывал стопку листов. Ему надо было начинать доклад, а время уже истекало. Взрывы аплодисментов, требующих начала – существует такой вид аплодисментов, – становились все чаще.
Наконец Луначарский встал и пошел к трибуне, разложил на ней листки и начал свой доклад – одно из тех пятидесяти выступлений Луначарского, которые довелось слушать мне, тогдашнему студенту.
Луначарский был нашим любимцем. Это был культурный, образованный человек, чуть-чуть злоупотреблявший этой культурой, почему недруги из нашей же среды звали его «краснобай». Эта интеллигентность, мягкость Луначарского в то время не нравилась не только скептикам из студенческой среды.
Я сам слышал своими ушами доклад Ярославского в Театре Революции к десятилетию Октября, где позиция Луначарского во время штурма Кремля вызывала всякие поношения твердокаменного Емельяна в наглухо застегнутой кожаной куртке, произносившего с авансцены Театра Революции свои осуждающие слова по адресу Луначарского. Ярославский в Октябре в Москве был комиссаром ЦК при Москве.
Но мы не разделяли столь сурового ригоризма. Нам Луначарский казался барином, присоединившимся к революции барином, который, если его держать в узде и надеть ошейник, может принести большую пользу тому же Ярославскому.
В годы революции и гражданской войны Луначарский не играл в Москве большой роли и тем более не поправлял, не учил Ленина, как замечено и некоторыми документальными картинами последнего времени («Шестое июля»).
При Луначарском в Наркомпросе всегда был комиссар – сначала Крупская, потом Яковлева, потом Вышинский. Любой вольт и загиб наркома можно было вовремя удержать.