По-моему, нас это пугало.
Мойра была как лифт без стенок. У нас от нее кружилась голова. Мы уже теряли вкус к свободе, уже ценили безопасность в этих стенах. В верхних слоях атмосферы ты развалишься, испаришься, никакое давление тебя не удержит.
И все же мы фантазировали о Мойре. Мы обнимали ее, она тайком была с нами, будто смешок; она была как лава под коркой повседневности. В свете Мойры Тетки казались абсурднее и не такими зловещими. Их могущество с изъяном. Их можно скручивать в туалетах. Отвага – вот что нам нравилось.
Мы ждали, что в любую минуту ее приволокут назад, как прежде. Мы представить не могли, что с нею сделают на сей раз. Что бы ни сделали, это будет чудовищно.
Но ничего не произошло. Мойра не появилась. До сих пор.
Глава 23
Это домыслы. Все это домыслы. Я домысливаю сейчас, опять, я лежу в постели, не в силах спать, репетирую, что надо было сказать, что не надо было, как следовало и не следовало поступать, как надо было сыграть. Если я когда-нибудь выберусь…
На этом – стоп. Я намерена выбраться. Это же не навеки. Другие тоже так думали прежде, в дурные времена, и всегда оказывались правы и впрямь выбирались так или иначе, и это было не навеки. Хотя для них это длилось порой все века, что им были отпущены.
Когда я выберусь, если удастся это все описать – как угодно, пусть даже голосу голосом, это тоже будут домыслы, очередной их виток. Ничего невозможно рассказать в точности так, как оно было, ибо то, что говоришь, не бывает точно, что-то всякий раз упускаешь, слишком много ролей, сторон, противотоков, нюансов; слишком много жестов, кои могли значить то или это, слишком много форм, кои целиком не опишешь, слишком много привкусов в воздухе или на языке, полутонов, слишком много. Но если вдруг вы мужчина из какого-то будущего и добрались досюда, прошу вас, помните: вас никогда не искусят понуждением простить – вас, мужчину, а равно женщину. Противиться сложно, верьте мне. Но помните: прощение – тоже власть. Умолять о нем – власть, и отказывать в нем, и его даровать – власть; быть может, величайшая.
А может, контроль тут и вовсе ни при чем. Может, не о том речь, кто вправе кем владеть, кто кому вправе что сделать безнаказанно, даже если убить. Может, не о том, кто вправе сидеть, а кто – преклонять колена, или стоять, или лежать, раздвинув ноги. Может, речь о том, кто кому что вправе сделать и обрести прощение. Не говорите мне, что это одно и то же.
Я хочу, чтобы ты меня поцеловала, сказал Командор. Ну, разумеется, до этого что-то происходило. Не бывает таких просьб ни с того ни с сего.
Я все же уснула, и мне снилось, как я ношу серьги, а одна сломалась; не более того, просто мозг листает древние досье, и меня разбудила Кора, принесла поднос с ужином, и время вернулось в свою колею.
– Хороший ребенок? – спрашивает Кора, ставя поднос. Наверняка уже сама знает, у них ведь изустный телеграф, новости путешествуют из дома в дом; но ей в радость услышать об этом, будто от моих слов Рождение станет реальнее.
– Нормальный, – говорю я. – Оставят. Девочка.
Кора улыбается мне – улыбка словно объятие. Должно быть, вот в такие моменты ей кажется, будто она делает что-то стоящее.
– Это хорошо, – говорит она. Почти жалобно, и я думаю: ну еще бы. Она бы сама хотела там быть. Вечеринка, на которую ее не пригласили. – Может, и у нас скоро будет, – застенчиво говорит она. Под нами она подразумевает меня. Я должна вознаградить команду, оправдать питание и заботу, как муравьиная матка. Пусть Рита не одобряет меня; Кора – наоборот. Она полагается на меня. Надеется, и я – носитель ее надежды.
Ее надежда – проще простого. Она хочет День Рождения с гостями, пиром горой и подарками, она хочет баловать ребятенка на кухне, гладить ему одежду, совать плюшки, пока никто не видит. А я должна обеспечить ей сии радости. Я бы предпочла неодобрение – его я больше заслужила.
На ужин тушеная говядина. Мне трудно доесть: посреди ужина я вспоминаю то, что прошедший день стер из головы начисто. Правду говорят: рожать или наблюдать роды – транс, вся прочая жизнь теряется, живешь только этим мигом. Но теперь я вспомнила и знаю: я не готова.
Этажом ниже часы в вестибюле бьют девять. Я прижимаю ладони к бедрам, вдыхаю, отправляюсь в путь по коридору и тихонько вниз по лестнице. Яснорада, наверное, еще там, где случилось Рождение; повезло, он не мог это предвидеть. В такие дни Жены ошиваются там часами, помогают развернуть подарки, сплетничают, напиваются. Надо же как-то рассеять их зависть. Я иду в обратную сторону по коридору внизу, мимо двери в кухню, к следующей двери – его. Стою в коридоре, точно школьница, которую вызвали к директору. В чем я провинилась?
Мое присутствие здесь незаконно. Нам непозволительно общаться с Командорами наедине. Мы – для размножения; мы не наложницы, не гейши, не куртизанки. Напротив: нас отдаляют от этого статуса как только возможно. Не в утехах вовсе наше значение, негде цвести тайным влечениям; к нам или к ним особыми дарами не подольститься, любви не за что зацепиться. Мы – двуногие утробы, вот и все: священные сосуды, ходячие потиры.
Так зачем ему со мной встречаться – среди ночи, наедине?
А если застукают, спасение мое – на милости Яснорады. Ему не полагается встревать в воспитание домочадцев, это женская забота. Затем – реклассификация. Я могу стать Неженщиной.
Но если отказаться, может выйти хуже. Не нужно гадать, у кого тут реальная власть.
Но, видимо, он чего-то хочет от меня. Хотеть – это слабость. И слабость эта, какова бы ни была, соблазняет меня. Как трещинка в стене, прежде непроницаемой. Если глазом прижаться к ней, к этой его слабости, быть может, я различу ясно, куда двигаться.
Я хочу знать, чего он хочет.
Я поднимаю руку, стучу в дверь запретной комнаты, где никогда не бывала, куда женщины не ходят. Даже Яснорада не заглядывает сюда, а прибираются тут Хранители. Что за тайны, что за мужские тотемы прячутся здесь?
Мне велено войти. Я открываю дверь, ступаю внутрь.
По ту сторону двери – нормальная жизнь. Лучше так: по ту сторону двери – на вид нормальная жизнь. Разумеется, стол, а на нем Комптакт, а за ним – черное кожаное кресло. На столе цветок в горшке, подставка для ручек, бумаги. Восточный ковер на полу, камин без огня. Диванчик – коричневый плюш, телевизор, тумбочка, пара стульев.
Но по стенам сплошь книжные полки. Набитые книгами. Книги, книги, книги, прямо на виду, без замков, без футляров. Неудивительно, что нам сюда нельзя. Это оазис запретного. Я стараюсь не пялиться.
Командор стоит у огня без огня, спиной к камину, локоть на резной деревянной полке, другая рука в кармане. Выверенная помещичья поза, древняя наживка из мужских глянцевых журналов. Может, он заранее придумал, что будет так стоять, когда я войду. Я постучала, а он, наверное, кинулся к камину и там воздвигся. Ему бы еще черную повязку на глаз[48] и галстук с подковами.
Думать-то об этом легко – торопливым стаккато, мозговой дрожью. Глумиться про себя. Но я в панике. Вообще-то я в ужасе.
Я молчу.
– Закрой за собой дверь, – довольно любезно говорит он. Закрываю дверь, оборачиваюсь. – Привет, – говорит он.
Это старое приветствие. Давно я его не слышала, уже много лет. Здесь оно неуместно, даже комично – прыжок во времени, фокус. Я понятия не имею, что бы такого подходящего сказать в ответ.
По-моему, я сейчас разревусь.
Он, видимо, заметил, потому что озадачился, чуточку хмурится – будем считать, что встревожился, хотя, может, просто раздражен.
– Поди сюда, – говорит он. – Можешь сесть.
Он выдвигает мне стул, утверждает его перед столом. Обходит стол, садится – медленно и, кажется, вдумчиво. Вывод из этого спектакля такой: Командор позвал меня не для того, чтобы как-нибудь трогать против моей воли. Он улыбается. Улыбка не злобная, не хищная. Просто улыбка – формальная, дружелюбная, но слегка отрешенная, будто я – котенок в окошке. Которого он разглядывает, но покупать не собирается.
Я сижу на стуле прямо, руки на коленях. Кажется, будто ноги в плоских красных туфлях не вполне касаются ковра. Хотя они, само собой, его касаются.
– Тебе это, наверное, странно, – говорит он.
Я лишь смотрю на него. Преуменьшение года, как выражается моя мать. Выражалась.
Я – как сахарная вата: сахар и воздух. Меня сожми – и я превращусь в крохотный, тошнотворный и влажный ошметок слезливой розоватой красноты.
– Наверное, это и впрямь странно, – говорит он, будто я ответила.
Мне бы прийти сюда в шляпе, с бантом под подбородком.
– Я хочу… – говорит он.
Я еле сдерживаюсь, чтобы не податься вперед. Да? Да-да? Ну, чего? Чего он хочет? Но свой пыл я не выдам. У нас тут торги, вот-вот грядет обмен. Та, кто не медлит, погибла. Я ничего не выдаю за просто так: я продаю.