— Здравствуйте, Тамарин; что вы делаете? — спросил, входя, Федор Федорыч.
— Хандрю, — отвечал я, протягивая руку.
— Хуже занятия вы и не могли придумать, — сказал он, — и если зазвали меня, чтобы разделить его, так уж я лучше зайду в другое время.
— Нет, — отвечал я, — таких гостей, как вы я этим не угощаю. Оставайтесь, пожалуйста, обедать!
— Это другое дело, — сказал Федор Федорыч и положил свою шляпу.
— Хотите халат?
— Нет, я лучше пошлю за своим. Ваш слишком хорош и нов, а халат только тогда и имеет истинный комфорт, когда его обносишь до того что локти начнут протираться.
Я был совершенно согласен с Федором Федорычем, послал к нему за халатом и туфлями и не велел никого принимать.
— Что нового? — спросил я Федора Федорыча.
— Да нового ничего, кроме вас.
— Это как? Я, напротив, беспокоюсь, что ко мне все начали страшно привыкать.
— Оно почти правда, но вы новы для тех, которые заметили в вас перемену. Вы очень переменились в последнее время.
— В самом деле? — спросил я, зевая, хотя это замечание меня очень интересовало и даже беспокоило.
— Да! — отвечал Федор Федорыч. — Не ручаюсь, заметили ли эту перемену другие, но я говорю за себя.
— Расскажите же, — сказал я, подавая ему сигару.
— Нет, мы лучше поговорим об этом после обеда. Сигара и интересный разговор портят аппетит, — отвечал он.
Я не противоречил и велел тотчас подавать обед.
После обеда, когда мы спокойно уселись с кофе и сигарами, лицо Федора Федорыча приняло немного насмешливое выражение.
— Над чем вы смеетесь? — спросил я его.
— Я должен вам покаяться, — отвечал он. — Давеча я увидел, что мое замечание вас интересует. Вы обедаете поздно, а я был ужасно голоден; рассчитывая на вашу мнительность, я нарочно отложил разговор, зная, что это единственное средство заставить вас изменить час обеда.
— Вы подметили мою слабую сторону и хорошо сделали, что воспользовались ею, — отвечал я, смеясь. — Это и доказывает истинно умно человека.
— Не совсем! — отвечал Федор Федорыч. Умный человек не сознался бы без нужды в своей хитрости.
— Однако вы мне за нее должны поплатиться вашим замечанием.
— Пожалуй; я вам говорил, кажется, что вы изменились в последнее время, и это справедливо. Вглядитесь пристальнее в себя и вы сами убедитесь! Вы побледнели, даже похудели немного, в обществе вы часто скучаете…
— Я всегда скучал, — прервал я.
— Может быть, но прежде вы терпеливее сносили вашу скуку и нисколько не выказывали ее. Вы не так веселы, как прежде, говорите мало, а если и говорите, то всегда непростительно зло, — словом, вы кажетесь влюбленным.
— Вот вздор какой!
— Да, я с вами согласен, что вы не влюблены, потому что я вас знаю; но другие могут это подумать, и очень основательно! В вас все признаки влюбленного.
— А что ж я в ваших глазах? — спросил я Федора Федорыча с недоверием человека, который сомневается, чтобы верно поняли его.
Федор Федорыч сделал мину доктора, который раздумывает о болезни пациента, протянул небрежно к столу допитую чашку кофе и опустил ее вместо стола на пол. Осколки зазвенели, и я невольно вздрогнул.
— У вас ужасно раздражены нервы, — сказал он, лениво опускаясь в кресло, как будто в самом деле поставил на место пустую чашку.
— Не угадали, — отвечал я. — У меня биение сердца. Это моя давнишняя болезнь.
— От нервов, Тамарин, поверьте, от нервов! Впрочем, это болезнь всех, кто сильно чувствует.
— Так вы находите, что мне надо лечиться? — спросил я со свойственною мне мнительностью.
— Не мешало бы, — отвечал Федор Федорыч. — Да для вас нет доктора: ваша болезнь — светская болезнь, и тут доктор не поможет. И в самом деле, как он может вас лечить в кабинете, когда корень болезни сидит на мягкой кушетке где-нибудь на Казанской, в доме Мордасова, да читает новый роман, а думает о вас?
Я расхохотался.
— Значит, я не неизлечим, по-вашему?
— Нет, это пройдет со временем, — заметил Федор Федорыч серьезно. — Я бы вас вылечил скорее, да не хочу заводиться практикой: много хлопот; к тому же я наблюдаю общественные болезни по любви, а не по должности.
— А что бы вы мне прописали?
— Три визита в день к тем старухам, которые вас бранят и на всех сплетничают.
— Тогда бы у меня разлилась желчь! — заметил я.
— И то правда, желчь — болезнь самолюбивого человека, точно так, как биение сердца — болезнь человека чувствительного, но скрытного. Вы, наверное, страдаете и тем и другим, потому что это болезни нашего века.
Я переменил разговор, из опасения, чтобы Федор Федорыч не открыл во мне еще каких-нибудь болезней нынешнего века. Когда он ушел, я, по свойственной мне мнительности, подошел к зеркалу и долго всматривался себе в лицо. Действительно, я нашел, что похудел в последнее время. Кроме того, я заметил в себе другую перемену. Я взял журнал и внимательно прочел его за последнее время. Я веду этот журнал, чтобы следить за собой. Если бы кто узнал это, то назвал бы меня эгоистом, и, может быть, не ошибся бы. Но я следую совету Пушкина, я сознаюсь, что для меня предмет в высшей степени любопытный и достойный изучения — я сам. Вот почему, несмотря на лень, я записываю все, что сколько-нибудь относится до моей внутренней жизни; и сегодня я был вознагражден за это. Я ясно увидел и проследил перемену в себе. Страницы, начатые под влиянием моей насмешливо скучающей натуры, изменили свой характер. Чаще и чаще в последнее время начали являться ребяческие выходки больного и раздражительного сердца. Одно успокаивает меня: эти выходки всегда оканчиваются холодным резонерством ума. Значит, есть еще время остановиться и успокоить мои бедные нервы, потрясенные маленькими страданиями. Нет, мало еще я закален жизнью: я не умею завлекать не увлекаясь!
7-го был бал в Дворянском собрании. Поутру я заехал к Вареньке и нашел у нее Наденьку.
При моем входе мне показалось, что Варенька немного сконфузилась, как дитя, пойманное в шалости; Наденька, напротив, была очень весела и протянула мне руку. После этой встречи я готов был прозакладывать голову, что против меня что-нибудь затевается, и когда я осмотрелся внимательно, мне тотчас бросился в глаза букет, который стоял в вазе на рабочем столике Вареньки.
— Откуда у вас этот букет, Варвара Александровна? — спросил я, подойдя к столу.
— Владимир Имшин прислал мне к сегодняшнему балу, — отвечала Варенька холодно. — Нравится он вам?
— Володя Имшин?
— Нет, букет.
— В нем более любезности, чем цветов, — заметил я, с сожалением посмотрев на связку зелени, в которую были воткнуты одни месячный розан и несколько желтых цветков.
— Легче находить недостатки в чужой любезности, чем догадаться сделать ее самому, — заметила Наденька, обратясь, по провинциальной привычке, к Вареньке, как будто ее слова не относились ко мне.
— Счастливы слабые умом! — заметил я. — У них всегда есть покровители, сильные духом. Но если этот букет завянет к 9 часам, как я надеюсь, — продолжал я, обратясь к Вареньке, — тогда у меня будет свежий для Варвары Александровны.
Варенька весело взглянула на меня и готова была, кажется, благодарить, но Наденька предупредила ее.
— А! Вы на… де… е… тесь, что он завянет! - проговорила она протяжно, с ударением на первые слова.
Я увидел, что сделал маленький промах, но делать было нечего, и, рассчитывая на свое влияние над Варенькой, я отвечал с уверенностью:
— Я надеюсь на все, в чем убежден.
Но я рассчитывал без женской гордости и присутствия доброй подруги, которой боятся более врага.
Варенька взглянула на меня, как на фата, который хвастается небывалой победой, и отвечала:
— Благодарю вас, mr. Тамарин! Букет Имшина так хорошо сохраняется, что я не буду иметь нужды в вашем.
Я боялся побледнеть от злости и потому счел нужным приятно улыбнуться. Затем я весело высказал глубочайшее сожаление, поклонился очень низко и вышел.
На дороге я повстречал вечно веселую и резвую Марию Б***, которую мы прозвали Марион, за ее красоту и свободную прелесть обращения.
Марион была, кажется, создана для того, чтобы возбуждать ревность. Ее свобода обращения в жеманном провинциальном кругу тотчас доставляла пищу языкам, и молва кричала про нового счастливца; но, в сущности, все мы выигрывали у ней поровну — и очень мало. Ухаживать за ней было в моде, и за ней ухаживали вес; но постоянного поклонника у нее не было.
Марион шла к бульвару под руку со своим мужем, блистая своей свежей красотой на утреннем морозе. Еще под влиянием живой досады, поравнявшись с ней, я остановился и вышел из саней.
— Держу пари, — сказал я, подходя к Марион, — что вы, увидав меня, думали, откуда я еду.