Но в 1340 году, когда английский король Эдуард III принял, на довольно сомнительных основаниях, титул «король Франции», ни последствия войны, ни последствия ослабления монархии не были очевидны. В том году английский флот нанес французам сокрушительное поражение у порта Слёйс. В том же году родились Джон Гонт и, вероятно, Джеффри Чосер. Как кружила в ту пору головы англичан национальная гордость, каким счастьем казалось быть англичанином!
А между тем в Индии и во всей Европе в том году был неурожай и голод. Во всем мире по непостижимой причине постепенно менялся климат: лили черные, с запахом гари дожди, зимы становились все более студеными, летом случались неслыханные, страшные засухи. На следующий год в Индии вспыхнет эпидемия чумы и начнет быстро распространяться к северу.
Глава 2
Детство и юность Чосера. Школьная учеба. Жизнь на острове колокольного звона и призрак смерти (около 1340–1357)
Нечего и говорить, что Джеффри Чосер появился на свет в мире, мало похожем на наш. Если бы нам с вами предложили выбрать, в какую эпоху жить – нынешнюю или ту, в которую жил Чосер, – мы, возможно чуточку поразмыслив, послали бы к чертям этот наш современный мир. Но, едва лишь перенесясь в мир Чосера, мы, наверное возненавидели бы его всеми фибрами души, – возненавидели бы его мнения и обычаи его предрассудки и суеверия, его жестокость и интеллектуальную неразвитость, а кое в чем и вполне очевидное безумие. Достаточно вспомнить всяческие леденящие кровь ужасы: публичные казни через повешение, обезглавливание, сожжение на костре, четвертование и публичные наказания вроде битья кнутом, выкалывания глаз и оскопления; заточение закованных в цепи узников в темных подземельях без всякой надежды на освобождение; «судебные поединки» и пытки (в ордонансах Эдуарда II[69] дозволяется вздергивать человека на дыбу, рвать соски у прелюбодейки или многократно прижигать ей лоб каленым железом), – все эти ужасы были в тот век настолько распространенным явлением, что всякий имеющий глаза не мог их не видеть и всякий имеющий уши не мог не слышать воплей истязуемых. И хотя в Англии эти истязания получили все-таки гораздо меньшее распространение, чем во Франции, не говоря уже об Италии, где представители феодального рода Малатеста (что значит в переводе «дурная голова») ухитрились доверху заполнить глубокий колодец отрубленными головами своих жертв, это различие наверняка показалось бы человеку, явившемуся из нашего века, несущественным. Великий английский поэт кротости и милосердия каждый день ходил по улицам города, где облепленные мухами, исклеванные птицами трупы преступников, вздернутых на виселице, – мужчин, женщин и даже детей – отбрасывали покачивающиеся тени на людное торжище внизу. Трупы повешенных за политические преступления обмазывали дегтем, чтобы они подольше не разлагались и приняли полную меру позора. Если Чосер, шагая по Лондонскому мосту и сочиняя в уме какую-нибудь затейливую балладу (при этом он загибал пальцы, чтобы не сбиться с размера), случайно поднимал глаза, он мог увидеть насаженные на шесты головы грешников, которых ревностные христиане поспешили отправить в ад на вечные муки. Мы с нашей современной чувствительностью, конечно, стали бы протестовать и, может быть, вмешиваться – чего Чосер не делал никогда, – и, глядишь, наши отрубленные головы повисли бы на шестах рядом с головами других нарушителей королевских и божеских установлений.
Сказать, что это был век очевидного безумия – во всяком случае, в некоторых отношениях, – значит просто констатировать факт, ничуть не преувеличивая: ведь в эпоху Чосера официальное вероучение предписывало шизофреническое, говоря современным языком, раздвоение личности. Любые проявления насилия, агрессивности, своекорыстия и жестокости в повседневной жизни и деятельности сурово осуждались, но фактически их было больше чем достаточно. В глазах многих людей образцом добродетели был, о чем наглядно свидетельствует вся религиозно-назидательная литература и живопись, приниженного вида святой, который приподнимает безжизненные руки, выражая беспомощность и самоотрешенную готовность принять любой удар судьбы, или соединяет в робкой молитвенной позе кончики пальцев, возведя тусклые очи к небу. (Надо полагать, подобные позы были более популярны у художников, служивших церкви, чем на улицах Лондона.) И вместе с тем это был век крестовых походов, сожжений еврейских гетто (в странах вроде Германии, откуда еще не изгнали евреев), «судебных убийств» и узаконенного избиения жен (законом дозволялось отколотить жену до потери сознания, но воспрещалось продолжать бить ее после того, как недвижимое ее тело начнет отделять газы, ибо это могло быть признаком предсмертной агонии). Если сделать исключение для наиболее культурных дворов феодальной знати и таких центров свободной мысли, как Оксфорд, это был век женоненавистничества, когда женщин с настойчивым упорством и постоянством объявляли источником и олицетворением всяческой людской скверны, и одновременно это был век культа девы Марии и рыцарской любви – двух систем взглядов (выражаясь современным языком), религиозной и светской, которая возводила женщин в перл создания. Эти глубокие и, с нашей точки зрения, психологически непереносимые парадоксы видны не только нам, оглядывающимся назад во всеоружии современного знания, – они были замечены и отображены лучшими поэтами того времени. Такие великие поэты, как Данте и Чосер, анализировали эти конфликты – различными методами и с различной степенью проникновения в их суть – и добивались, сознательно или неосознанно, постепенного смягчения жесткой позиции официального вероучения. Современный поборник гуманности, очутись он на их месте, наверно, в страхе отступил бы перед трудностями.
Да и в мелочах средневековая действительность причиняла бы нам – во всяком случае, на первых порах – немало беспокойства. Взять хотя бы эту раздражающую привычку Чосера (или любого другого образованного человека) всегда читать только вслух, «лаять над книгами» – как выразился один драматург, живший в XV веке. А как шокировали бы нас – тут уж дело серьезней – манеры благовоспитанных людей XIV века! Ели они руками, лишь изредка прибегая к помощи ножа или суповой ложки, и даже у придворных дам пальчики не были безукоризненно чистыми. Руки перед едой мыли, но чаще всего холодной водой без мыла; теплая вода и мыло не были такими легкодоступными благами, как сейчас, и во избежание лишних хлопот к ним прибегали лишь в особых случаях. А поскольку мясо к ужину обычно подавалось в тушеном виде – по причине отсутствия в тот век холодильной техники и вытекающей из этого необходимости отбить острыми приправами и пряностями несвежий привкус и душок (только после охоты да по большим праздникам удавалось полакомиться жареным мясом), – трудно было поужинать и не перепачкаться, даже если кушать со светским апломбом чосеровской аббатисы, чуть окунавшей пальчики в подливку (Чосер мягко подсмеивается над ней как над слишком большой чистюлей). Согласно рекомендациям средневековых учебников хороших манер, человеку, ощутившему необходимость прочистить нос, следовало высморкаться в собственную одежду: в изнанку юбки или, например, в обшлаг рукава. Когда Ричард II ввел при дворе носовой платок, его враги расценили это как новое свидетельство его недопустимой эстетской изнеженности. Почему носовой платок предпочтительней юбки или рукава – ответить на этот вопрос мог разве что философ-схоласт; не все ли равно, в конце концов, какое auditorial vestimentum – укромное местечко одежды – предназначить для слизистых выделений? Тем не менее пришелец из XX века, возможно, был бы скандализован, доведись ему оказаться в обществе страдающей насморком сероглазой королевы Гиневры[70] или даже воспетой Чосером «прекрасной Белой дамы» – красавицы Бланш Ричмонд, внучки слепого Генриха. Впрочем, спешу оговориться: человек, явившийся из нашего времени и наделенный хоть каплей благоразумия, быстро пересилил бы свою брезгливость. Все дело в привычке. «В любом краю царит обычай свой, – писал Чосер. – Каких манер ни встретим мы с тобой, / Когда паломниками в Рим пойдем». И все же…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});