«Нет времени, нет, нет. Времени – нет. Боже, прости меня, что ж я такое несу!»
Ночное зеркало терпеливо отражало, как он идет по гостиной зале, как отворяет дверь и выходит вон. Отражало его чуть сутулую, широкую спину. Потом отражало плотно закрытую, облитую лунным светом дверь.
…а Пашка спала рядом. За стеной.
Тонкая стенка, и тонкая грань сна.
…иногда они могли, тоскуя, видеть сны друг друга.
* * *
Во снах только и приходили улицы села Ужур Енисейской губернии. Без радости, без чуда, одно чудо – приволье. Унылые тракты, загаженные курями дворы. Полынная сизая степь, опрокинутый гигантский черпак оловянного неба над ней, прокаленного – летом, звенящего от морозной высоты – зимой. Двор Филатовых, бедняцкий, жалкий: плетеная стайка для пары кур, покосившийся заплот. За чьими-то заплотами кони ржут, коровы взмыкивают: там богато живут. По весне бабы волокут на речку Ужурку за собою тачки с бельем – полоскать, и колеса вязнут в непролазной грязи. Иная, кто помоложе да посильнее, играя под рубахой мышцами, на плече корзину с бельем несет.
Ох ты, да ведь это она сама, Пашка Филатова, и несет!
А Пашке – лет десять, не больше. Надрывается, а тащит.
Не баба она никакая, а просто шпанка сопливая! Но жилы крепкие, как веревки.
Не дотащит – мать в кровь изобьет.
Мать у Пашки не как у всех. Отец, Дмитрий Филатов, ее на северах, Марфу, подцепил, когда на царском флоте служил. С мачты сорвался – флаг прицеплял, – на палубу железную рухнул, думал, костей не соберут. В лазарете – починили. Да не до конца: одна рука так и не гнулась, неважнецки перелом зарос, голова потряхивалась, как у куклы ватной. Однако молод был, и на перед еще силен, и сивая поморка, молчаливая Марфа, легла под него на летнем, шуршащем и дышащем пьянью трав сеновале, в рыбачьем поселке под славным градом Архангельском. Да с северов они в Сибирь подались – рыбак из Дмитрия все одно не вышел бы, а про Сибирь чудеса рассказали. Поездом поехали, в самом дешевом вагоне; Филатов скалился: «В телячьем». Нарезали наделы, им в Ужуре ценной землички не досталось, жили, считай, на скотьем выгоне. Начинай с нуля хозяйство, морячок! А как начинать, коли и калека, и в мошне пусто?
Дом из лиственницы хотел возвести, а сложил сруб еловый. Жену стал бить. Оказалось вдобавок, что по-русски говорит она совсем худо: а он и не понимал, то ли финка она, то ли норвежка. Из-под сивых волосенок, если крепко ударит, со лба по щеке слишком яркая кровь текла.
Тряс за плечи: а ты кто такая?! Кто такая ты мне, кто такая?!
Пашка глядела из-за печи, жмурилась, как кот.
Однажды по весне печь развалилась: под половицами затлел уголек, в щель завалился; начался пожар. Кирпичи рассыпались, гремели по полу. Пашка истошно визжала. Мать и отец угрюмо собирали калечные кирпичи. Новую печь Филатов клал. Так же молча, мрачно. Изредка выходил на косое крыльцо, курил еще морскую, флотскую трубку. Люто глядел на яркий мартовский снег.
Пашку часто били: и за провинность, и просто так. После Пашки Марфа родила еще пятерых, и всех Господь прибрал. Кто задохнулся, в родах обкрученный пуповиной, кто в простудном жару отпылал, кто крысиного мора наелся. Филатов злобно радовался: все ртов меньше.
Жили впроголодь.
Пашка с мальчишками водилась, плавала в речке Ужурке, ныряла, шибко бегала. Отец вместе с ней ездил на озера; Пашка закидывала сети, как заправский рыбак. На север поехали с соседом, охотиться на волка. Пашка безбоязненно перевязывала пойманному зверю лапы, палку в пасть совала, трогала желтый зуб.
И на медведя пошли. И добыли зверя. Пашка видала, как отец пропорол черного, громадного медведя рогатиной. Боролся. Пашка холодно думала: «А ну как батьку задерет!» – и вся горячо, мелко дрожала. Темная кровь лилась по черной шерсти медведя, он ревел натужно, густо, отчаянно.
…так же, как тот медведь, будут потом вопить убиваемые ею на войне люди.
Над зелеными, бирюзовыми зимними реками, зимородками, и новогодние синие сугробы будут пятнаться красным. А она только будет перезаряжать винтовку и тихо сквернословить. И молчать. И стрелять.
…Пятнадцать ей сравнялось, когда ее вытолкнули замуж за бедняка Илью Бочарова. «Мы нищие, а у него лошадь и телега!» – веско сказал отец. Девки расплетали Пашке пшеничные, с белыми, будто седыми прядями, косы, пели заунывно, плачуще. Мыли ей ноги в тазу. Подол рубахи мок в ледяной воде. Мать подошла и погладила ее по голове, Пашка поежилась и сморщила губы, будто ее опять били.
Ее и продолжили бить: муж. В первую ночь избил. «За что?» – кричала Пашка. На будущее, хмыкал Бочаров, для острастки. «Баба кулак любит. Шелковее подстелится».
По теплу Бочаров увозил Пашку на Енисей, в Красноярск, и там они баржи разгружали. Давали скудную деньгу. Бочаров подкидывал деньги на ладони, они валились на землю, он орал Пашке: «Собирай! Дура! Чо таращисся!» Пашка наклонялась и ловила прыгающие монеты, а муж толчком в спину ее на колени валил: старайся лучше!
В Красноярске тротуары деревянные. Да уж асфальтом принялись заливать. Супруги устроились в бригаду по укладке асфальта. У Бочарова руки насквозь прочернели. Пашка народом командовала, стала помощником десятника. Под ее началом и муж трудился. Бешенствовал от этого. Ходуном ходили тяжелые, каменные челюсти. Пашка ночи боялась. Молчала, когда бил. А бил все сильнее, чтобы – мучилась. «Скоро насмерть забьешь», – вышептала однажды, утирая ладонью со вспухших губ горячую юшку.
Синие звезды светили в косорылое окно. Белые. Красные.
Такая звезда и шепнула ей в оглохшее ночное ухо, под окровяненную белую прядь: беги, Пашка, пока цела.
Она заховала на груди, под пуховым платком, остатки жалованья, шла на ямскую станцию и молилась: только бы ямщику до города хватило. До какого – не знала. Уехать, и баста.
Хватило до города Иркутска, и еще оставалось.
Где тебя высадить, царевишна, на вокзале, может, железном, а?.. – спрашивал ямщик, осаживая лошадей. Пашка кивала.
Выбралась из кошевы. Снег пищал под катанками. Страстно, восхищенно глядела на каменный вокзал: красив, что тебе царский дворец!
И прямо на вокзале, еще и ночлега сыскать не успела, подхватил ее разбитной и веселый тип. Улыбался, вежливо за локоть трогал. Пашка придирчиво щупала румяную рожу зрачками: добрый ли? ласковый ли? «Без мужика – пропаду», – шептала сама себе беззвучно, обреченно холодными губами, идя за ним волчицей, след в след.
А мужик даже под локоток не брал. Вроде как берег.
Улицы чужого города мелькали и вспыхивали, дома бредово наклонялись, будто бы Пашка выпила вина. Резные наличники искрились инистыми деревянными кружевами. От иных домов хотелось откусить, как от пряника. Ранняя зима обнимала крепким злым морозом. Явились в темный смрадный подвал. За столами кучно сидели люди, люди. Затылки их и руки освещались белой слепой лампой под грязным марлевым абажуром. По столам бегали, резвились карты. Мелькали масти, мелочевка, двойки и тройки, дамы, валеты, тузы. Людские руки ошарашенно ловили картонную нечисть. Пашкин вокзальный кавалер уселся за стол на венский, кокетливо гнутый стул, под ним мышино пискнувший, и стало ясно: он здесь свой-родной. А ведь я даже не знаю, как звать его, подумала Пашка и робко коснулась ладонью плеча мужчины под добротным шевиотовым пиджаком.
Она стояла сзади него, за венским стулом.
Пиджак распахнулся, Пашка изумленно увидала под ним жилет, на груди – брегет на золотой цепочке.
– Вас как зовут?
– Это неважно, – руки его тасовали и разбрасывали карты по столу, попугайский нос потным крючком клевал табачный синий дым, рот нагло смеялся, – тебе-то зачем? ты ж мне на одну ночь! Утром разбежимся, и прости-прощай!
Пашка повернулась и пошла вон.
Обернулся он. Швырнул ей в спину:
– Гриха я! Гриха!
Остановилась. Лбом прижалась к закрытой, обитой изодранной черной кожей, пахнущей табаком и мочой двери. Тело скрипнуло вроде стула, поворачивая кости, ребра, бедра к новой, опасной жизни.
Она осталась.
…Той ночью Гриха Бом – так он звал себя – выиграл много, еле рассовал змеино шуршащие деньги по карманам. В подворотне, уже под утро, на него напали. Он отбивался ретиво. Бил точно, умело, страшно. Пашка следила, как ходят гирьки-кулаки. Он уложил двоих, третий убежал. В синяках, в крови, вытирая ладонью лоб и щеки, он довольно усмехнулся:
– Не пришлось стрелять. Как я их.
Пашка молчала и смекала: стрелять, значит, оружие при себе.
Гриха вытащил из кармана пистолет и поиграл им перед носом Пашки.
– Видал миндал?
Стрельнул вверх. В ночи раскатился сухой и резкий звук. Погас в оклеенных игрушечным инеем ветвях.
Пашка протянула руку.
– Дай мне.
– Тебе?
Округлил глаза, но пистолет передал. Пашка подняла оружие, прищурилась.