— Какими судьбами ви сдесь, торогая графинья? — воскликнул он. — Уш не пропеть ли мне в моем фозрасте «Nunc dimittis»?[1] — Эта мысль усилила приступ его безудержного веселья. — Какое сшастье мне прифали-ло? — продолжал он с лукавым видом и снова закатился детским смехом. — Вы приекали ради музики, а не ради бетного старика, я снаю, — сказал он вдруг меланхолично, — но ради чего би ви ни пришли, снайте, что сдесь все принадлешит вам, душа, тело и весь мой имус-шество!
Он взял руку графини, поцеловал и уронил на нее слезу, ибо добряк никогда не забывал добра, которое делали ему. От радости он на миг лишился памяти, потом мысли его прояснились. Он схватил мел, вскочил на кресло у фортепьяно и со стремительностью юноши написал на обоях крупными буквами: 17 февраля 1835 года.
Этот порыв, такой милый, такой наивный, исполненный такой горячей благодарности, глубоко тронул графиню.
— Сестра моя тоже приедет к вам.
— И сестра тоше! Когта? Когта? Только бы я не умер до тех пор!
— Она приедет вас поблагодарить за большую услугу, о которой я приехала вас попросить от ее имени.
— Скорей, скорей, скорей! — закричал Шмуке. — Что нушно сделать? Мошет быть, отправиться с поручением к тьяволу? Я готоф.
— Нужно только написать на каждой из этих вот бумажек: «Повинен заплатить десять тысяч франков», — сказала она, вынимая из муфты четыре векселя, которые по всей форме заготовил Натан.
— О, это стелать недолго, — с кротостью ягненка ответил Шмуке. — Я только не снаю, где мой перья и чернильница… Ступай отсюда, mein Herr Murr, — прикрикнул он на кошку, холодно смотревшую на него. — Это моя кошка, — сказал он, показывая на нее графине. — Это бетное животное всегта живет с бетным Шмуке! Красавица! Не правда ли?
— Да, — согласилась графиня.
— Хотите? Возьмите его себе, — сказал он.
— Что вы! — возразила графиня. — Ведь она ваш Друг!
Кошка, заслонявшая чернильницу, догадалась, чего хочет Шмуке, и прыгнула на кушетку.
— Она хитрый, как обезьяна, — заметил Шмуке, кивая в сторону кошки. — Я насиваю ее Мурр в шесть нашего берлинца Гофмана, я его корошо снал.
Добряк подписывал векселя с невинностью ребенка, который делает то, что мать ему велит, и, хотя ничего не понимает, уверен, что поступает хорошо. Его гораздо больше занимало впечатление, произведенное кошкой на графиню, чем эти бумаги, грозившие ему, согласно законам для иностранцев, пожизненным лишением свободы.
— Вы уферены, что эти листки гербофой бумага…
— Будьте совершенно спокойны, — сказала графиня.
— Я нишуть не беспокоюс, — прервал он ее. — Я спрашиваю, доставят ли удофольствие госпоше дю Тийе эти листки гербофой бумаги.
— О да, — ответила она, — вы окажете ей услугу, какую мог бы оказать родной отец.
— Ну, я сшастлив, если на что-нибудь ей приготился. Послушайте-ка мой музыка! — сказал он и, оставив бумаги на столе, подбежал к фортепьяно.
Уже пальцы этого ангела забегали по старым клавишам, уже взгляд его сквозь кровлю устремился в небо, уже расцветало в воздухе и проникало в душу самое сладостное из всех песнопений; но графиня недолго дала этому наивному глашатаю небесных радостей наделять глаголом дерево и струны, как это делает Рафаэлева святая Цецилия для внемлющих ей ангелов, — лишь только высохли чернила, она поднялась, положила векселя в муфту и возвратила на землю сияющего своего учителя из эфирных пространств, где он парил.
— Добрый мой Шмуке, — сказала она, похлопывая его по плечу — Так скоро! — воскликнул он с грустной покорностью. — Сачем же вы тогда приехаль?
Он не возроптал, он насторожился, как верная собака, чтобы выслушать графиню.
— Добрый мой Шмуке, — продолжала она, — на карту поставлена человеческая жизнь, минуты сберегают кровь и слезы.
— Ви все та ше, — сказал он. — Ступайте, ангел! Осушайте слесы лютские! Снайте, что бедний Шмуке ценит ваше посесшение выше вашей пенсии.
— Мы еще увидимся, — сказала она, — вы будете приходить каждое воскресенье музицировать и обедать со мною, иначе я с вами рассорюсь. Я жду вас в ближайшее воскресенье.
— Это прафта?
— Пожалуйста, приходите, и моя сестра, наверное, тоже назначит вам день.
— Тогда мне нишего не останется шелать, — сказал он, — потому што я веть видсль вас только на Елисейски полях, когда ви проезшали в коляске, и ошень ретко!
От этой мысли высохли слезы, выступившие у него на глазах, и он предложил руку своей прекрасной ученице; она почувствовала, как сильно бьется у старика сердце.
— Вы, стало быть, нас вспоминали? — спросила она.
— Всяки раз, когда ел свой клеб! — ответил он. — Снашала как свой благотетельниц, а потом, как первих двух девушек, достойних любви, которих я вител!
Графиня больше ничего не посмела сказать: в этой фразе прозвучала необычайная, почтительная и благоговейная торжественность. Прокопченная дымом и заваленная сором комната была светлым храмом, воздвигнутым двум богиням. Чувство тут с каждым часом усиливалось, без ведома тех, кто внушал его.
«Здесь мы, значит, любимы, крепко любимы», — подумала она Волнение, с которым старый Шмуке смотрел, как графиня садилась в карету, передалось и ей. Кончиками пальцев она послала ему нежный поцелуй, каким женщины издали приветствуют друг друга. Увидев это, Шмуке словно прирос к земле и долго еще стоял после того, как скрылась карета. Спустя несколько минут графиня въехала во двор особняка Нусингенов. Баронесса еще не вставала; чтобы не заставить ждать столь высокопоставленную гостью, она накинула на себя пеньюар и шаль — Речь идет об одном добром деле, баронесса, — заговорила графиня, — быстрота в таких случаях — спасение; иначе я бы вас не потревожила в такой ранний час.
— Помилуйте, я очень рада, — сказала жена банкира. Взяв четыре векселя и поручительство графини, она позвонила горничной.
— Тереза, скажите кассиру, чтобы он сейчас же сам принес мне сорок тысяч франков.
Затем, запечатав письмо графини де Ванденес, она спрятала его в потайной ящик стола.
— У вас прелестная комната, — сказала графиня.
— Господин Нусинген собирается меня лишить ее, — он строит новый дом.
— А этот вы, вероятно, подарите вашей дочери? Говорят, она выходит замуж за господина де Растиньяка.
В эту минуту появился кассир, и баронесса ничего не ответила на вопрос. Она взяла у кассира деньги и отдала ему векселя.
— Это в покрытие выданной суммы, — сказала она.
— Если не считать учетного процента, — ответил кассир. — Этот Шмуке — музыкант из Ансбаха, — прибавил он, взглянув на подпись, и слова его бросили в дрожь графиню.
— Разве я гонюсь за выгодой? — произнесла г-жа Нусинген, бросив на кассира укоряющий, высокомерный взгляд. — Я беру это на себя.
Как ни присматривался кассир то к баронессе, то к графине, лица у них были непроницаемы.
— Можете идти, — сказала ему баронесса.
— Будьте добры, посидите со мною еще несколько минут, чтобы он не подумал, что вы имеете какое-нибудь отношение к этой сделке, — сказала она г-же де Ванденес.
— Я попрошу вас еще об одной любезности — не выдавайте моей тайны, — сказала графиня.
— Ради доброго дела — это само собою разумеется, — улыбаясь, ответила баронесса. — Я отошлю вашу карету и распоряжусь, чтобы она ждала вас в конце сада. Потом мы вместе пройдем через сад, и никто не увидит, как вы отсюда вышли: это будет совершенно необъяснимо.
— Вы участливы, как все люди, которым пришлось страдать, — сказала графиня.
— Не знаю, участлива ли я, но страдала я много, — сказала баронесса. — Надеюсь, что ваша участливость досталась вам дешевле.
Отдав распоряжение, баронесса надела меховые туфли и шубку и проводила графиню до садовой калитки.
Кто составил план действий, подобный тому, какой был намечен банкиром дю Тийе против Натана, тот не доверит его никому. Нусинген кое-что знал о нем, но его жене были совершенно неизвестны эти макиавеллевские расчеты. Однако, зная стесненное положение Натана, баронесса отнюдь не далась в обман двум сестрам; она догадалась, в чьи руки попадут эти деньги, и была очень рада услужить графине; кроме того, она глубоко сочувствовала несчастьям такого рода. Растиньяк, поставивший себе задачей разгадать махинации обоих банкиров, приехал завтракать к баронессе Нусинген. Дельфина и Растиньяк не имели секретов друг от друга, она ему рассказала сцену с графиней. Растиньяку и в голову не могло прийти, что баронесса окажется замешанной в это дело, которое в его глазах, впрочем, не имело особенного значения, представляя собою один из обычных способов борьбы. Он просветил Дельфину: она, быть может, разрушила надежды дю Тийе попасть в палату, сделала бесполезными происки и жертвы целого года. Объяснив баронессе положение вещей, Растиньяк посоветовал ей молчать о своей вине.