— Миша, отойди на левый борт, — спокойно сказал Порфирий…
Я сделал шаг влево, раздался страшный треск, плот встал дыбом, и я очутился в воде…
Это мы потом во всём разобрались, спустя минут десять, сидя на разбитом плоту на мели, а в тот момент я ничего сообразить не успел. Хотя дядя сказал, что я вёл себя отлично! Что я смелый! И сообразительный! Но это он так думал, а я сам так не думал. Дело в том, что я ничего не успел сообразить, потому что всё произошло молниеносно! Потому-то я и не испугался, а ещё я не испугался потому, что просто не знал, что нас ждёт… Если б я сейчас приближался к этой стене, я бы, наверное, боялся, а в тот момент я ничего не боялся… Не боялся просто по неведению.
А дело было вот как.
После порога речное русло сразу сильно пошло под уклон, упираясь в высокую каменную стену, поросшую на макушке лесом; издали казалось, что река тут кончается, а она просто ударялась в стену и резко поворачивала налево под углом в девяносто градусов. Под скалой было очень глубоко, а ниже, влево от скалы, река опять расплёскивалась по мели, над россыпью камней.
Когда летишь к этой скале на плоту, надо всё время грести влево, чтобы отойти от скалы как можно дальше или хотя бы смягчить удар. Дядя с Порфирием так и делали. Но раз на раз не приходится, и нам не повезло: в одном месте скалы под водой был выступ, гладкая сточенная ступенька, и нас вынесло на эту ступеньку, потому плот и встал дыбом…
Я сразу скатился в воду и ушёл в глубину — меня засосала воронка, — и сразу же за мной нырнул Порфирий и схватил меня в воде за волосы, и мы с ним вынырнули уже ниже скалы…
Между прочим, когда я упал в реку и пошёл на дно, я даже не успел закрыть глаза, я не заметил, как очутился под водой, просто мне показалось, что небо надвинулось совсем близко, яркое зеленовато-голубое небо с лимонным колыхающимся солнцем в середине, которое уже не слепило, и я смотрел на него широко раскрытыми глазами, и тогда я захотел вздохнуть и сразу нахлебался воды — а она была прозрачная, чистая-чистая, как стекло! — и в этот момент только понял, что я в воде, что меня крутит воронка, и увидел рядом с собой как бы в несколько раз увеличенного Порфирия; он плыл в воде стоя и прямо смотрел на меня, загребая воду руками. Я увидел его увеличенные, огромные руки, оранжевые на фоне зелёной водяной массы, пронизанной лимонным солнцем, я даже увидел на Порфириевых ладонях выпуклые белые шрамы от белогвардейских гвоздей — когда эти руки приблизились к моим глазам и схватили меня за волосы… но всё это я осознал потом…
Вынырнув, мы увидели в стороне плот, со сбитыми подгребицами — они лежали на плоту, а он уходил вперёд по течению, справа от нас вдоль берега. В середине реки барахтался дядя. Увидев нас, он взмахнул рукой. И тут я ещё увидел свой рюкзак, который плыл впереди меня, как огромный поплавок, и я испугался, что его унесёт, и крикнул: «Рюкзак!» — и поплыл за ним, высоко выбрасывая над водой руки, а Порфирий крикнул: «Давай!» — потому что он уже не волновался, он знал, что впереди мель и всех нас всё равно вынесет на эту мель…
Там-то все и пристали минут через десять: и разбитый плот, и дядя, и Порфирий, и я с рюкзаком. Остальные рюкзаки оказались на плоту — они не оторвались, а мой оторвался. Чанг уже бегал на мелком месте вокруг плота, весёлый, как всегда после купания: он думал, что мы придумали это весёлое купание ради забавы…
Отбуксировав разбитый плот к берегу, мы стали сушить вещи — всё в рюкзаках было мокрое, — а потом развели костёр и стали отогреваться чаем. И, конечно, солнцем! Хорошо, что было жарко! А то я стал совершенно синим от холода, провозившись в реке — сначала барахтаясь в ней, а потом буксируя плот к берегу. Буксировали мы его около часа, потому что до берега было далеко.
А ещё я нахлебался воды — немного, но всё-таки нахлебался. А вода-то была ледяная!
Цена за голову
На другой день мы добавили к плоту четыре бревна — по два с каждой стороны — и поставили новые подгребицы. И выточили новые вёсла.
Плот стал неуклюжим, но потащил нас хорошо.
Река впереди была чистой, и солнце сияло высоко в зените.
К левому берегу реки почти вплотную подходили сопки, поросшие лесом, а правый берег был пологим, и сквозь редкие деревья просвечивали нагромождения камней.
Дядя стоял в трусах, облокотясь на ручку весла, лопасть которого уходила за кормой в воду, как руль.
Дядя был похож на бронзовую статую с серебряной головой. Он вообще был смуглый, мой дядя, даже зимой, а сейчас он загорел ещё больше. Я тоже загорел, и Порфирий загорел, хотя не так, как дядя. А Чанг не загорел ни капельки: ему шерсть мешала. Если бы он был голый, он, может, тоже загорел бы, а так он был просто чёрный и лохматый. Он сидел на носу, обнявшись с Порфирием. Вернее, это Порфирий его обнял. А Чанг приник к нему головой.
— Ну, как там Потапыч и Сайрио? — спросил я, когда мы отплыли от берега.
— Один раз поздно ночью они постучались в дом Шервашидзе, — сказал дядя. — Оба беглеца были измученными и голодными. Князь принял их с распростёртыми объятиями. Некоторое время они отдыхали у князя в подвале. Князь устроил Потапычу свидание с родителями и сестрёнкой. Родители Потапыча совсем постарели, зато сестра стала красавицей. Дома Потапычу показываться было нельзя: теперь он стал дезертиром с театра военных действий — это звучало не шуточно! Пока его ещё не хватились — вернее, его хватились на фронте, но скоро розыск должен был прийти на Кавказ. Полицейская машина действовала бестолково и медленно. События между тем развивались молниеносно. На фронте царизм терпел одну неудачу за другой, а в тылу вспыхивали забастовки и бунты, Кавказ волновался давно, и к 1905 году он был уже весь охвачен восстанием. Рабочие и крестьяне отказывались подчиняться правительству, убивали особо свирепых чиновников и жандармов, устанавливали у себя народное самоуправление. Потапычу опять повезло!..
— Почему опять повезло? — спросил я.
— Потому что он попал в самое пекло революционных событий! — весело воскликнул дядя. — Сразу по приезде на родину Потапыч вступил в Российскую социал-демократическую рабочую партию. Посоветовавшись с партийными товарищами, он решил ехать в город Кутаиси. Там образовалась чуть ли не республика! Власть на местах переходила в руки народных революционных комитетов. Рабочие дружины давали царским войскам и полиции целые сражения. Потапыч понял, что его место именно там. Князь Шервашидзе благословил своего крёстника и достал ему «липу»…
— Какую липу? — удивился я. — Дерево?
— Сам ты дерево! — сказал дядя. — Держи-ка руль — правь на середину, а мы закурим…
Я встал у руля, а дядя присел рядом с Порфирием.
— «Липа» — это поддельные документы, — продолжал дядя. — В них Потапыч значился под чужой фамилией. А партийная кличка его была…
— Потапыч? — сказал я.
— Конечно! Он ни за что не хотел менять свою кличку. Временно он просто жил по другому паспорту, а кличку оставил себе старую. Таким образом, он стал профессиональным революционером. Назад пути уже не было. В Кутаиси Потапыч поехал вместе со своим новым другом Сайрио — это был стреляный воробей…
— В него стреляли? — спросил я.
— Во-первых, перестань перебивать, — сказал дядя. — Во-вторых, «стреляный воробей» значит «бывалый человек»; а в-третьих, в Сайрио действительно стреляли, и не однажды, иначе он не был бы бывалым человеком! Ну, и замелькали события, как в синематографе!
— В каком синематографе?
— В кино!
— Оно было синим? — Мне почему-то стало смешно — синее кино!
«Заливает мой дядя!» — подумал я.
— Когда ты перестанешь наконец перебивать! — крикнул дядя. — Никаким оно было не синим. «Синематограф» — значит «кинематограф», но во французском произношении. Так говорили раньше! Смотри лучше вперёд и слушай!.. События замелькали, как в кино! — продолжал дядя, помолчав. — По прибытии в Кутаиси Потапычу предложили выступить на митинге и рассказать народу о войне. Митинг должен был состояться в городском парке. Происходило это в августе. Был конец дня, воскресенье. Погода отличная. Жара. В парке полно гуляющих. Сайрио и Потапыч прохаживались по аллеям, присматриваясь к публике. Люди были самые разные. И молоденькие франты под ручку с барышнями. И солидные чиновники. И молодые рабочие, пришедшие сюда неспроста. Грузины, абхазцы, русские. Потапыч сам был одет франтом: полосатые брюки, крахмальная манишка с галстуком-бабочкой, кремовая жилетка, на голове чёрный котелок, из-под которого выбивалась буйная чёрная шевелюра, усики нафабрены, в руках тросточка. Так же оделся и Сайрио. Кое-где на перекрёстках аллей маячили усатые жандармы. В толпе шныряли вездесущие шпики. Вдруг Потапыч и Сайрио увидели двух молодых грузин-рабочих, возившихся со скамейками. Они приставили две тяжёлые скамейки друг к другу, а на них водрузили третью. Получилось нечто вроде трибуны. Вокруг было открытое место, усыпанное песком, куда сходилось несколько аллей — центр парка. Потапыч и Сайрио оказались возле трибуны вместе со своими новыми товарищами. Сразу собралась толпа. У многих горели в петлицах красные гвоздики. На импровизированную трибуну залез молодой рабочий. Он стал читать вслух прокламацию, призывавшую к организации комитетов самоуправления. Толпа отвечала ему аплодисментами и криками «ура». Когда он слез, на трибуну подсадили Потапыча. Потапыч стал рассказывать о бессмысленной бойне на востоке России. Он рассказал о бездарных генералах, о холоде и голоде на фронте, об окопах, заваленных трупами. Говорил он зажигательно. В толпе раздались крики: «Дезертир!», «Молодец!», «Ура!».