Но еще хуже было то, считал пастырь, что люди, которые иначе обратились бы к Церкви за нравственным наставлением, теперь искали его в других местах. На заре своего священнического пути он был склонен сочувственно относиться к интеллектуальным исканиям или нерелигиозным развлечениям прихожан, считая их метания следствием блаженного неведения{286}. Сначала он думал, что проблему можно решить с помощью просвещения, например путем перевода богослужебных текстов на разговорный русский язык для домашнего чтения, чтобы люди знали их так же хорошо, как европейскую художественную литературу и философию. Другой путь, который мог бы помочь христианам привести все стороны своей жизни в гармонию с православием, — утилизация искусства: «Пой песни церковные, псалмы Давида, разыгрывай их на инструментах»{287}. Позиция о. Иоанна была оптимистичной: он полагал, что большинство проблем — от неведения, а не от сознательного протеста. Если бы люди получили должное православное образование, светская культура стала бы для них менее привлекательна.
В то же время он осознавал, что люди должны искать утешения (и радости) в вере, а не где-нибудь еще. Так, в 1866 г. о. Иоанн размышлял: «Карамзинский праздник. У мира свои праздники, у Церкви — свои. Жаль, что у христианского мира — праздники свои — светские, — а церковные праздники — пренебрегаются. Это — что-то язычеством пахнет»{288}.
Противостояние между христианством и язычеством было ядром его картины мира — «языческими» могли быть и современные феномены, если они не несли в себе христианские ценности. Вдохновители языческой культуры той поры совершали гораздо более тяжкий грех, чем ее потребители, ибо они сознательно игнорировали православие и его доктрины. Поскольку сам пастырь был поглощен верой и ощущал ее как обжигающее, непосредственное присутствие Бога, он не мог простить пренебрежение религиозными темами, свойственное тогдашним искусству и прессе:
«За что я ненавижу светские театры и журналы — за то, что в них никогда не слышно имени Отца и Сына и Св. Духа; никогда не говорится о великом деле на его искупления от греха, проклятия и смерти, а все одна светская суета, пустословие светское»{289}.
«Услышишь ли когда в театре имя Христово не в шутку? Услышишь ли слова: сердце чисто созижди во мне, Боже? — Нет: зачем же театр называют еще нравственным, едва не христианским? Это — язычество в христианстве: он и перешел к нам из язычества»{290}.
Не меньшему, чем театр, осуждению подвергал о. Иоанн и другие проявления светской культуры. В 1867 г. он предвосхитил «Крейцерову сонату» Толстого, обвинив музыку, которая возбуждает мирские мысли и страсти, вместо того чтобы умиротворять, очищать и укреплять душу «в благодати Божией»{291}. Его представление о язычестве не ограничивалось светской культурой. Он отвергал и «народную», или «низовую», нерелигиозную культуру, считая ее греховной{292}. Поскольку сам пастырь оценивал любую сторону своей жизни с христианской точки зрения — будь то прием пищи или то, как он пожелал ближнему спокойной ночи, — он не допускал, чтобы недуховные сферы жизни или деятельности были просто нейтральны с христианской точки зрения. Его собственное мировоззрение было столь всепоглощающе религиозным, что он едва ли мог представить жизнь по иным законам и просто отвергал другие ее трактовки. Либо деяние укрепляло человека в православной вере, либо нет{293}. Пастырь считал справедливым и тот принцип, согласно которому «невинные» развлечения и занятия считались греховными только потому, что лежали вне сферы активной духовной жизни и не способствовали решению самой, точнее, единственно важной задачи — спасению души:
«Согрешил пред Богом: на оленьем бегу вчера был; на горе катальной. — Все у нас богопротивное: и горы, и беги оленьи и лошадиные и музыка при горах: а где занятые спасением души? Где забота о угождении Богу? Душа во гресех погибает, а спасти и никто и не думает. — На что дана нам эта краткая жизнь? Для потех разве?»{294}
Корни последнего утверждения — в неприятии о. Иоанном современного ему общества. В соответствии с тогдашней модой широкое развитие получила индустрия развлечений, посвященная исключительно досугу и увеселению людей — от оперетт до летних садов и каруселей{295}. Неприятие пастырем этой индустрии демонстрирует такие черты его духовности, которые связаны именно со временем и эпохой, в которые он жил.
На первый взгляд его суровость кажется не более чем характерной формой аскетической критики тщеславия и суеты — это важнейшая тема всех христианских проповедей с незапамятных времен. Однако при более пристальном рассмотрении в христианской критике о. Иоанна того периода обнаруживается ее привязка ко времени и месту — это Россия середины XIX в., Кронштадт и Санкт-Петербург. К концу 1860-х годов пастырь пришел к выводу, что Россия переживает особенно недобрые времена, и в доказательство выделил конкретные пороки эпохи. Благодаря сочетанию злободневности с незыблемыми православными истинами проповеди пастыря мощно воздействовали на аудиторию, а сам он стал восприниматься многими русскими как святой, посланный на землю с определенной целью — изменить их жизнь. Прихожане находили в его речах ответ на свои тревоги за разрушение традиционных и незыблемых устоев: он облек эти тревоги в православные рамки, благодаря чему православие стало намного ближе к людям. Он видел причины тогдашнего положения дел в социальных язвах, которые стремился вылечить, и призывал Бога осудить и покарать виновных: «Офицеры кронштадтские на исповедь и к причастию не ходят. Вот плод вольнодумства! Вот плод театров, клубов, обедов, маскарадов! Развращение души! Приложи им зла, Господи, приложи зла славным земли»{296}.
Призыв к Господу воздать тем, кто, по мнению о. Иоанна, был безнравственен, начал звучать с особой силой, когда речь зашла о Льве Толстом и революционерах. Однако еще до обретения всенародной славы пастырь осознавал свою священническую миссию столь широко, что призывал Господа действовать от его имени. Виновны были все разносчики «развращения», а особенно те, кто развращал простых людей. Однако простой народ, если и являл когда-то в давние времена коллективный образец добродетели, теперь был поражен той же болезнью, что и просвещенные сословия. Таким образом, все российское общество становилось более «языческим», а церковные иерархи не ведали об этом. В конце 1860-х годов пастырь писал:
«Современный мир, по научению лукавого, усиливается внести и внес в жизнь народа прежние растленные обычаи, часто языческие… Народ снял с себя узду страха Бога, страха суда будущего, геенны неугасающей, — и предается пьянству, разгульству, а Св. Синод и местные архиереи, мало зная свою паству, ничего не предпринимают против общего зла»{297}.
К концу 1860-х годов о. Иоанн определил, кто виновен в падении нравов, о котором он так сокрушался. Самые страшные преступники — просвещенные люди, они были главным препятствием для воплощения в жизнь его идеального христианского общества. Для человека, получившего религиозное воспитание и столь глубоко погруженного в православие, как о. Иоанн, невежество образованной части его паствы в вопросах веры было позорным явлением. В 1866 г., спустя немногим более десяти лет после принятия сана, он писал о представителях высшего сословия: «(Воспитанники мира)… куклы, статуи бездушные. Смех и горе, как они являются в церковь, особенно к исповеди!»{298} Как бы ни было сильно невежество неграмотного простолюдина в вопросах православия, в нем присутствовало, по мнению батюшки, живое осознание греха, и он не предлагал отличных от православной моделей социального переустройства. Образованные члены общества, напротив, отказывались признать первостепенную роль православия даже формально.
Отпадение образованной части общества от духовной жизни стало темой, которую о. Иоанн начал разрабатывать в конце 1860-х годов. Когда в 1869 г. раздались голоса в защиту нового перевода богослужебных книг, который мог бы сделать их более «доступными» для всей грамотной общественности (нечто подобное он и сам предлагал когда-то), пастыря встревожила предложенная кандидатура переводчика. Он использовал этот случай, чтобы показать разрыв между образованным обществом и Церковью:
«Наша нерелигиозная, атеистическая натура мало имела общего с церковью в своем развитии. Выходя из школы или из семинарии и выступая на общественную деятельность, наши писатели и учители забывали Отче наш и Верую, и окончательно порвали с Церковью. До начала столетия связь кое-как держалась. С 14 декабря она лопнула. Или почти не существует. Откуда же было нам иметь Библейский язык? Кто читал у нас Божественные книги? Кто занимался религиозными вопросами? То, что писалось духовенством, не читалось никем из лучших и из передовых писателей (потому что они передовые, рассмеивали), кроме, разве одного Гоголя (честь ему), как то погиб от своей связи с религией (нет: религия оживляет, а не погубляет)… Вследствие этого отчуждения общества (мнимого) от Церкви, мы не сочли нужным удерживать и полумертвый церковный язык в нашем переводе. Чего же ожидать нам от такого переводчика, как Вадим? Вадим, который сам себя называет атеистом?.. Кто такой Вадим? Самозванец. Бог и не дал ему этих внешних средств. Он сам сознает, что у него под руками не было ни Павского, ни Скормы — переводов с еврейского на русский и даже славянского перевода Библии… и он положился на английский перевод доктора Бепписа, чтеца в Лондонской Синагоге — на Б. — врага христианства?»{299}