– Гм, – произнёс сэр Джордж. – Дайте-ка сюда эти пачки. Спасибо. Лучше вернёмся и покажем Джоан. И разберёмся, есть в них какой прок или нет. Или, может, вы желаете тут ещё во что-нибудь заглянуть?
Он прошёлся по стенам лучом фонаря, мелькнули косо висящая репродукция «Прозерпины» лорда Лейтона и декоративная вышивка крестом: какой-то девиз; какой – под налётом пыли не разглядеть.
– Не сейчас, – сказала Мод.
– Пока что нет, – подхватил Роланд.
– А может, вы сюда больше и не попадёте, – скорее пригрозил, чем пошутил сэр Джордж из темноты, откуда бил луч света, и фонарь повернулся к выходу. Все пустились в обратный путь; в руках у сэра Джорджа были пачки писем, у Мод – опустевший кокон из полотна и шёлка, Роланд нёс кукол: им владело глухое чувство, что оставлять их в темноте жестоко.
Находка взволновала леди Бейли до глубины души. Все расселись возле камина. Сэр Джордж положил письма на колени жене, и она перебирала и перебирала их под жадными взглядами двух литературоведов. Роланд рассказал наполовину придуманную историю о найденном им «так, одном письме», не уточняя, когда и где он его нашёл.
– Так это, значит, было любовное письмо? – с наивной прямотой спросила леди Бейли.
– Нет, что вы, – ответил Роланд и добавил: – Но с таким, знаете, чувством написано – видно, что о чём-то важном. Это был черновик первого письма. Для моей работы это письмо имело такое значение, что я и приехал сюда навести у доктора Бейли кое-какие справки о Кристабель Ла Мотт.
А самому при этом хотелось спрашивать, спрашивать. Дату, ради всего святого, назовите дату на первом письме Падуба! Это то самое письмо? Как письма оказались вместе? Сколько продолжалась переписка, что ответила Кристабель, что за история с Бланш и Чужим?..
– Ну-с, так как же нам поступить? – напыщенно, с расстановкой вопросил сэр Джордж. – Какого вы мнения, молодой человек? Вы, миссис Бейли?
– Пусть кто-нибудь их прочитает, – предложила Мод. – А…
– И вы, разумеется, думаете, что прочитать следует вам?
– Мне… нам бы, конечно, хотелось. Очень бы хотелось.
– Американке, понятное дело, тоже.
– Конечно. Если бы она о них знала.
– Вы ей расскажете?
Мод колебалась. Сэр Джордж не сводил с неё яростных синих глаз: в отблеске камина взгляд его казался особенно цепким.
– Нет, пожалуй. Во всяком случае, пока нет.
– Охота быть первой?
Мод вспыхнула.
– Конечно. Всякому было бы охота. На моём… на нашем месте.
– Ну, Джордж, ну что страшного, если они прочтут? – вмешалась Джоан Бейли, достав первое письмо из конверта и бросая на него не жадные, а любопытные взгляды.
– Во-первых, я терпеть не могу, когда тревожат прах. К чему копаться в грязном белье нашей блажной сказочницы? Пусть сохранит после смерти своё доброе имя, бедняжка.
– У нас и в мыслях нет копаться в грязном белье, – возразил Роланд. – Тут, кажется, никакой грязи. Я просто надеюсь… что он писал ей о своих взглядах на поэзию… на историю… о таких вот вещах. Это был один из самых плодотворных периодов его творчества… Вообще-то его письма далеко не шедевры… Он ей писал, что она его понимает – в том письме, которое я… которое я видел. Он писал…
– Во вторых, Джоанн, что нам вообще известно об этих двух субъектах? Откуда мы знаем, что эти… документы следует показывать именно им? Писем вон какая груда: два дня придётся читать. Ты же понимаешь, из рук я их не выпущу.
– Пусть приезжают сюда, – сказала леди Бейли.
– Здесь чтения больше чем на два дня, – заметила Мод.
– Леди Бейли, – отважился Роланд, – письмо, которое я видел, – черновик первого письма. Это оно? Что в нём говорится?
Леди Бейли надела очки, и её приятное крупное лицо украсилось двумя кружками. Она прочла:
Многоуважаемая мисс Ла Мотт.
Наша с Вами беседа за завтраком у любезного Крэбба доставила мне несказанное наслаждение. Ваши мудрые и проницательные суждения заставили забыть легкомысленные остроты студиозусов и затмили даже повествование нашего хозяина о нахождении им Виландова бюста. Могу ли я надеяться, что и Вам беседа наша пришлась по душе? Могу ли я также иметь удовольствие навестить Вас? Мне известно, что жизнь Ваша протекает в совершенном покое, но обещаю, что ничем Вашего покоя не потревожу: я хочу лишь побеседовать с Вами о Данте и Шекспире, о Водсворте и Кольридже, о Гёте и Шиллере, о Вебстере и Форде , о сэре Томасе Брауне et hoc genus omne [37], не исключая, разумеется, и Кристабель Ла Мотт и задуманного ею величественного произведения о Фее. Настоятельно прошу Вас дать мне ответ. Вы, смею думать, знаете, как счастлив будет увериться в Вашем согласии
Ваш покорнейший слуга Рандольф Генри Падуб.
– А ответ? – спросил Роланд. – Ответ? Простите, мне просто не терпится узнать… Я давно ломаю голову, ответила она или нет, а если ответила, то как.
Леди Бейли, не спеша, словно ведущая, которая хочет подогреть нетерпение телезрителей, объявляя победительницу конкурса на лучшую актрису года, взяла верхнее письмо из второй пачки.
Многоуважаемый мистер Падуб.
Право же, я не интересничаю, изображая неприступность – посмею ли я так унижать Вас и себя самое, – и как Вы сами можете унижать себя подобными подозрениями? Да, я живу уединённо, замкнувшись в мире своих мыслей – такая жизнь мне отрадна, – но отнюдь не как принцесса в лесной глуши, а больше как упитанная и самодовольная паучиха посреди своей блистающей сети, да простится мне это несколько неприятное сравнение. Величайшую симпатию вызывает у меня Арахна – особа, достигшая совершенства в плетении узоров и подчас склонная с беспримерной свирепостью язвить всякого чужака, явился ли он засвидетельствовать своё почтение или вломился просто так: различий между ними она не делает или, как часто случается, замечает слишком поздно. Собеседница я, право, неискусная: речь моя не отмечена изяществом, а что до мудрости, которую Вы углядели в моих суждениях, то за мудрость Вы приняли – должно быть, приняли – отсвет Вашего собственного сияния на бугристой поверхности безжизненной луны. Я – это то, что выходит из-под моего пера, мистер Падуб, перо – всё, что есть во мне лучшего, и в знак добрых чувств, которые я питаю к Вам, прилагаю к письму своё стихотворение. Разве не предпочтёте вы стихотворение, пусть и далёкое от совершенства, тартинкам с огурцом, пусть и умело приготовленным, тонко нарезанным, в меру посоленным? Без сомнения, предпочтёте – как предпочла бы и я. Паучиха в стихотворении – не я, существо с шёлковым характером, а моя куда более свирепая и работящая сестрица. Как не восхищаться их старательностью без надсады? Вот если бы и стихи выплетались так же легко, как шёлковая нить. Я пишу вздор, но если Вам будет угодно продолжить переписку, Вы получите глубокомысленные рассуждения о Присносущем Нет, о Шлейермахеровом Покрывале Иллюзии, о Райском Млеке – о чём только пожелаете.
Ваша в некотором смысле покорная Кристабель Ла Мотт.
Леди Бейли читала медленно, многозначительно выделяя незначительные слова, «et hoc genus omne» и «Apaxна» она выговорила с запинкой. В таком чтении, как показалось Мод и Роланду, подлинный словесный рисунок и чувства Падуба и Ла Мотт словно подёрнулись матовым стеклом. Зато сэр Джордж, видимо, оценил чтение жены более чем снисходительно. Взглянув на часы, он объявил:
– Время поджимает. Давайте почитаем их, как я – романы Дика Фрэнсиса: не бьюсь над разгадкой, а сразу заглядываю в конец. А потом мы их, пожалуй, уберём, и я подумаю, как мне лучше ими распорядиться. Посоветуюсь. Да. Порасспрошу, что да как. Вам ведь всё равно уже пора, да?
Это был не вопрос. Сэр Джордж ласково взглянул на жену:
– Читай, Джоанн. Чем там на деле кончилось? Леди Бейли пробежала глазами оба листка.
– Она, кажется, просит его возвратить её письма. А его письмо – ответ.
Дорогой Рандольф.
Итак, всё кончено. Я рада этому – да, рада от всей души. Ты, без сомнения, тоже, не правда ли? Напоследок мне хотелось бы получить обратно свои письма – все до единого – не потому, что я сомневаюсь в твоей порядочности, просто они теперь мои, тебе они больше не принадлежат. Я знаю, ты поймёшь меня – по крайней мере в этом.
Кристабель.
Друг мой.
Ты спрашивала свои письма – вот они. Готов дать ответ за каждое. Два письма мною сожжены, и среди оставшихся есть – без сомнения, есть – такие, которым следовало бы поскорее предназначить ту же участь. Но покуда они в моих руках, я не в силах уничтожить больше ни одного листа – ни одной написанной тобою строки. Письма эти – письма удивительного поэта, и свет этой неколебимой истины не могут угасить даже смятенные, противоборствующие чувства, с которыми я на них гляжу, пока они ещё занимают некоторое место в моей жизни – пока они мои. Ещё полчаса – и они перестанут быть моими: я уже упаковал их, приготовил к отправке, а ты поступай с ними как знаешь. Я думаю, тебе следует их сжечь, однако если бы Абеляр предал уничтожению слова верности Элоизы, если бы Португальская монахиня обрекла себя на молчание, разве не стала бы наша духовная жизнь скуднее, разве не утратили бы мы толику своей мудрости? Мне кажется, что ты уничтожишь их: жалость тебе незнакома, постичь всю меру твоей безжалостности мне ещё предстоит, я лишь начинаю её постигать. И всё же, если нынче ли, в будущем ли я смогу оказать тебе дружескую услугу, то надеюсь, что ты без колебаний обратишься ко мне.