Через два года, когда мне было четырнадцать, я описал нашу повседневную жизнь в Сибири: «Зимой в маленькой, покрытой плесенью комнатушке, где мы жили вдесятером и где руки коченели от холода, при свете пузырька я учился по учебнику, который иногда удавалось одолжить у кого-нибудь из своих же депортированных. Мы почти всегда были голодны. Борьба за выживание чередовалась с болезнями. Нас депортировали из Польши без теплой одежды, и сибирской зимой мы страдали от постоянных обморожений лица, рук и ног».
У меня отмерзало лицо каждый день во время моих походов в школу, но я упорно ходил, потому что открыл для себя радость учения. Одежда моя никуда не годилась: у других детей были пимы, мне же приходилось довольствоваться старыми отцовскими ботинками для верховой езды. Но я был готов платить эту цену. Во мне было мало чистой любви к знаниям: я просто открыл радость победы вопреки всему, и мне было приятно добиваться лучших успехов, чем другие. Это не очень хорошее чувство, но очень сильная мотивация. Труднее всего давался русский язык, и победа над ним вызвала у меня восторг. А он, в свою очередь, привел меня в школьную библиотеку, в которой в основном были труды по марксизму-ленинизму, но было и какое-то количество классической русской литературы и даже несколько книг иностранных авторов. В свободное время я начал совершать регулярные набеги на русскую belles-lettres:[19] Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого… Они и до сих пор завораживают меня не меньше, чем тогда. В Николаевке же я открыл для себя Шекспира, Диккенса и Робби Бернса — в русских переводах.
Моей второй страстью была математика, хотя здесь я и должен был склониться перед блистательным Гришкой Палеем. Мы оба учились на «отлично», но ему, в отличие от меня, пятерка давалась без усилий. Мы учились по превосходному дореволюционному учебнику Киселева.
Моим третьим предметом был экзотический казахский язык, который еще пользовался латинским алфавитом. Он меня завораживал, и я до сих пор могу назвать пальцы на руке: bas parmak, bere uluk, onton kerek, shin-shin shmok, kishkintai bubok. Рифма вызывает некоторые подозрения, но у меня нет оснований ставить под сомнение bona fide[20] нашего грозного учителя казахского. Еще я помню aman — казахский эквивалент «рукопожатия» между деревенскими мальчишками (bala) и девчонками (dzhimurtka). Дивные звуки. К другим предметам я относился как к скучной необходимости. Я хорошо успевал по ним по всем, хотя мне и недоставало практики по естественным наукам. Но у нас не было ни лабораторий, ни других способов облегчить бремя учения.
Зима неохотно уступала позиции весне. На смену буранам пришли влажные и пронзительно ледяные ветра. Наши твердокаменные улицы развезло, и они превратились в грязевую кашу. Дорога в школу стала бегом с препятствиями. Это время года было мне отвратительно и, казалось, никогда не кончится.
4 марта 1941 года мать написала свекрови в Вильно, которая прислала нам две пары чулок и леденцы. Это единственное сохранившееся письмо из нашей ссылки. Большая часть его о моем отце: «О Тадзио пока ничего не известно, но я терпеливо жду… Бедный Тадзио — в руках злых людей, но — я пламенно верю в это — под защитой Господа… С ним не может случиться ничего дурного. Он переживет эти ужасные испытания, как и все мы. Я каждый день молюсь всей душой, чтобы нам достало сил. Да услышит Господь наши горячие молитвы о воссоединении всех семей… Мой бедный дорогой Тадзио, должно быть, он беспокоится о нашей судьбе…» Кроме того, по нему можно составить некоторое представление о нашем быте на исходе нашей первой сибирской зимы: «Мы стараемся быть очень бережливыми в быту, чтобы еды хватало как можно дольше. Слава богу, все мы опять в добром здравии. Тереска больше не жалуется на учащенное сердцебиение — на мой взгляд, признак нервозности. У Анушки снова нормальная температура. Михалек здоров, а мое собственное здоровье меня пока ни разу не подводило. Хотелось бы, чтобы так оно и было… Хорошая пища тесно связана с хорошим здоровьем и хорошим сном… Появились первые признаки весны, и девочки начинают готовиться к летним работам: они будут рубить деревья (в лесу) и распиливать их. Я шью, сколько могу; у Михалека отличные успехи в школе — как у отца — несмотря на сложности с иностранным языком».
Дальше мать выражает беспокойство о здоровье свекрови и всей семьи: «Да хранит вас всех Господь!» — и огромную признательность за гостинцы: «Мы знаем, что вы, наши дорогие, во всем себе отказываете, чтобы помогать нам. Мы с глубокой признательностью думаем о тех, кто пришел нам на помощь». И наконец самый пронзительный пассаж: «Эти гостинцы (конфеты) мы обычно делим на четыре равные части, и каждый сам распоряжается своей долей. Но на сей раз мы позволили себе взять только по одной штуке, а остальное отложили: может быть, Тадзио свяжется с нами, и у нас будет, что ему послать…»
* * *
Через несколько дней после начала военных действий между Германией и Советским Союзом в июне 1941 года войска Вермахта захватили Вильно. Наша линия связи с семьей матери — иными словами, с внешним миром — была перерезана, и наши спасительные продуктовые посылки прекратились. С этого момента наша жизнь станет уже не суровой борьбой за существование, а отчаянными попытками отсрочить неминуемое приближение смерти. Много лет спустя мать призналась, что летом 1941 года она просила подаяние. Она утверждала, что это было только один раз, ну, может быть, два… Она изо всех сил продолжала заниматься своим шитьем, а Анушка (которой тогда был всего 21 год) и Тереска (ей было 19) вступили в бригаду лесорубов. Это была мужская работа, не по силам девушкам этого возраста, даже крепким и хорошо питающимся. Ни одна из моих сестер не была крепкой и не питалась хорошо. Но они мужественно пытались выполнять свои нормы, шатаясь от голода и борясь с полчищами мошки, пока в конце лета работа не кончилась. Вскоре после этого Анушку взял в домработницы пожилой вдовец, имевший корову и считавшийся поэтому колхозным аристократом. Работа эта стала настоящим испытанием, потому что старик часто напивался. Возможно, были и какие-то домогательства. Так или иначе, однажды Анушка прибежала домой и сказала, что больше она к старому пьянице не пойдет. Так мы лишились скромной возможности «взаимовыгодного товарообмена» (нам доставалось небольшое количество молока, а иногда даже сливок).
Я тоже в свои 12 лет вступил в колхозную хлебоуборочную бригаду. Нас поселили посреди пшеничных полей во времянке — практически это была просто крыша над головой. Теоретически нам полагалась еда, но в действительности нам давали просто пустые щи, которые колхозники дополняли хлебом и другой собственной провизией. У меня ничего такого не было. Скоро я понял, что не поспеваю за своими старшими и более сытыми товарищами. Не зная, что со мной делать, добрый бригадир дал мне работу погонщика быков. Я перевозил снопы пшеницы на телеге и громко погонял быков, крича им по-казахски: tsop или fsaba — направо или налево (я не помню, что есть что), — быки понимали команды и неохотно исполняли. Но моя пара все равно была гораздо медленнее других. Тогда один из остальных погонщиков отвел меня в сторону и объяснил, что бедных животных надо погонять палкой. Скоро моя пара бегала довольно быстро, и мне до сих пор стыдно вспоминать этот легкий путь к эффективности. Потом, впрочем, один из моих быков отомстил своему мучителю — сегодня я вижу в этом заслуженное наказание. Как-то в обеденный перерыв один бык встал на мою голую ногу. Мучение длилось долго — быки очень задумчивы, — а боль была невыносимой. К счастью, кости не были сломаны, потому что я стоял на очень мягкой земле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});