— Да на что решаться! У меня все есть. Я замужем. Не хочу другой жизни. Я счастлива.
— Нет, не то! Все хотят другой жизни! Другого счастья! Один раз живем! Догадайся: вся жизнь в наших руках! Ты цветок подарила. Поедем!
— Да я пошутила. Вы же сами сказали — артистка.
— Я тебе браслет принес! Из земли выкопал! Все бросал, а его возил! На! Для тебя берег!
Он вынул из-за пазухи плоский серебряный браслет, весь в цветах, письменах и узорах. Протянул ей:
— На! Для тебя! В земле сто лет пролежал! Для тебя!
— Солдатов, милый, ну что вы? Вы верите в то, что вы говорите? Куда мы можем поехать? Вы да я?
— Скажи, куда хочешь? В Африку? В Антарктиду? Хочешь, в тайгу уйдем. Никогда никого не увидим, до смерти! Избу своими руками срублю. Рыбу ловить, зверя бить! Ты, я!
— Да разве мне место в тайге, посмотри!
— Не надо! В Москву повезу! В шелк одену! У меня руки — во! Хочу — угли голыми руками гребу! Хочу — рубли! Каждый день будешь платье менять! Как в посольстве! Министры ахнут!
— Солдатов, вы благородный, прекрасный человек. Вас несет без путей и колотит, колотит обо все углы. Вам нужна добрая, кроткая, терпеливая женщина, которая бы ходила за вами, рожала вам детей, стирала рубахи, и вы успокоитесь, милый, безумный Солдатов!
— Нет, не то! Не хочешь сейчас, не надо! Ждать буду! Сама придешь! Побежишь, станешь звать, и приду! Потому что судьба, как пуля. На браслет, держи… Ухожу!
Сунул ей в руки серебро. Рванул на полушубке крючок, будто его душило невысказанное, огромное и немое, вставшее дыбом в душе. Выскочил вон.
А она осталась, держа в руках браслет.
3
Безумное и хмельное было в его словах, но и грозное, привлекательно-чудное. Тупое и дикое, но одновременно прозрение. Яростное и слепое, но и светлое, озаренное. И браслет-то он выхватил наподобие ножа. Но был беззащитен, и хотелось приласкать его, снять с головы опаленного волка, положить на лоб прохладную ладонь. Чудилась некая угаданная правда о ней, от которой всю жизнь отбивалась, не умела отбиться. Бесформенный, охваченный пламенем ком пролетел, и в огне сверкнули на нее чьи-то очи. Так и жила весь день, стояла за хлебом, готовила обед, играла вечерний спектакль. И вот сидела теперь одна перед тройными старинными «петербургскими», как их называли в театре, зеркалами, среди вороха кружев и лент, коробочек с гримом, флаконов, бессчетно отраженная среди сумрачно-радужных граней, будто ее раскрутили в застывший зеркальный вихрь.
Услышала: далеко, сквозь пустой театр, шаги. Твердо, ровно. К ней, сюда. Ближе, ближе. В сумерках соседней прихожей сквозь раскрытые двери возник человек. Еще неясный лицом и ростом. Шел, вынося из тьмы безымянное, но уже налетающее, обретающее очертания, как чудо, расталкивал темноту, оставляя багряный, темно-гаснущий след. Шагнул на порог, под люстру. Пушкарев, осыпанный по плечам нерастаявшим инеем, держал в руках букет роз. Улыбался с поклоном, с тихим блеском смеющихся глаз. Клал перед ней живую, дрожащую гору цветов, рассыпая их перед зеркалом на колючие зеленые ветки с тугими остриями бутонов, полураскрытыми, еще в движении лепестков, соцветиями, тяжелыми, твердо вырезанными росистыми чашами. Только что из сада, с хрустом садовых ножниц, с запахом дождя и земли. Наполнили комнату, погасили все остальное, били, как красный прожектор. И она, пораженная, ослепленная, тянулась к ним, боялась тронуть, медленно погружала в них горящее лицо, восхищенную, изумленную улыбку, в их глубину, прохладу, в их бархатно-чистые запахи, чувствуя шеей, губами бесчисленные живые касания.
— Боже мой! Откуда?
— Простите, опоздал на спектакль… Торопился, хотел вас застать…
— Откуда они?
— Это вам. Все эти дни я хотел… Тогда наша встреча… Я чувствовал себя виноватым…
— Разве есть такой сад?
— Есть такой сад и садовник.
— Боже мой!
Ночь, мороз, глухомань — и букет красных роз. Их Ядринск, ледяной и железный, — и букет красных роз. Их пыльный, убогий театр с пустыми рядами, с остывающим стоном печей — и букет красных роз. Упал из его рук. Зеркала подхватили, ввергли в вихрь отражений. Огромный, бесшумный взрыв, созданный из алых цветов. Он тихо смеется.
— Не удивляйтесь. Их привезли самолетом. Еще днем они были в Москве.
— Разве возможно такое?
— Ну конечно, такое возможно…
Она видела: он рад ее счастью. Радовалась тому, что он видит. Улыбалась, ловя на себе его взгляды, когда доставала глиняный старый кувшин, стирала кружевом пыль, черпала кружкой воду. Накалываясь о черенки, по одной погружала в горловину ветки, расправляя их повисшую тяжесть.
— Их страшно нести домой. По такому морозу. Пусть останутся здесь…
— Конечно, пусть остаются…
Ей казалось, она ждала его появления. Весь день, с утра, был напряженным внутренним знанием того, что случится.
Он помогал ей одеться. Иней у него на плечах стал мокрой росой. Лицо его розовело, несло в себе отсвет близких цветов. Они прошли сквозь сумрачный, опустелый театр, и она чувствовала оставленный в сумерках пьющий воду букет.
Он провожал ее к дому, тихо беседуя, но она, повинуясь не себе, а движению окольных сине-белых лунных проулков, уводила его мимо дома, погружала в деревянное бестелесно-прозрачное стояние очерченных тенями домов.
Не было дневного мороза, а в голубых распахнутых небесах, среди легких колец и дуг, наполняя мир их бесшумным звучанием, стояла луна. Светила из пустынно-пышного неба на крыши в притихшем блеске, в тончайших, хрупких сетях, упавших от деревьев и труб, от резных карнизов и дымников.
— Хорошо!.. Удивительно!.. Я так редко бываю здесь, в старом городе. А здесь хорошо, — говорил он, прислушиваясь к пиликанью гармошки за деревянной стеной дома.
— Вы все там, у себя на горе, — отвечала она, глядя, как в морозном стекле проплывает красный нитяной абажур.
— Раньше бывал здесь чаще. Вот у этой часовни. А дальше дом декабриста, пожарная каланча. Верно? Я не ошибся?
— Вы здесь раньше гуляли? Когда?
— Как только приехал. Поселился здесь, в старом городе. Дел никаких. Никого не знаю. Никто меня не знает. Вот и гулял.
— Значит, успели узнать…
— Может, и вас тогда встретил? Прошли, рукавами коснулись. Да не заметили! Случая не было…
— А теперь случай…
Они шли в хрустах, звонах, рассыпали их по сухому, твердому дереву упрятанных в глубину тротуаров. Весь город откликался чуть слышно деревянно-бревенчатым эхом, разносил их шаги до окраин.
Глаза его оделись прозрачной влагой, видели глубже, острей. Мерцающую зеленую струйку льда внутри чугунной колонки. Спящих нахохленных галок, скрытых в завитках колокольни. Прошлогоднюю бабочку в слуховом окне. Крупинку позолоты на ржавых стрелках остановившихся древних часов. Она улыбалась своей прозорливости. Смотрела на две их скользящие, в рукавах сплетенные тени.
— Вы сказали: думали думы… О чем?
— О разном… Здесь умер мой отец. Не помню его совсем… Я ходил и думал: вот и он здесь когда-то прошел. Взгляд его упал на эту вывеску, на этот карниз, и теперь, спустя столько лет, наши взгляды встретились… Или человек идет мне навстречу, — может, он видел отца? О чем-нибудь с ним перемолвился в какой-нибудь очереди за керосином, за хлебом. И вот я иду за ним следом… Или вдруг, особенно ночью, внезапная мысль: а что, если отец не умер, а просто состарился здесь, укрылся, и там, за углом, за этой часовней, поверну и увижу его? Бегу, тороплюсь за угол — пустота, белый снег, собака бежит…
Она слушала его чутко и поражалась. Неужели это тот, почти мифический, всемогущий, нелюбимый в городе человек, который два дня назад выхватил ее властно и грозно из месива льда и железа, увез, ослепленную зрелищем убитого зверя, — теперь, утонченный в своей худобе, хрупкий в лунном свете, как юноша, шагает рядом, доверяя свои одинокие, никому не известные думы?
— Вы приехали сюда, и никто не догадывался о вашем здесь появлении. Но ваши планы уже были с вами. Здешняя жизнь стала другой! Хотя никто и не знал.
— Вы правы, вы правы! Ходил по городу и уже носил в себе комбинат. Сколько раз среди этих домишек, ржавых вывесок и заборов создавал комбинат прямо в небе, во всей его красоте! Нес через город его армаду, пока не утыкался в какой-нибудь овраг. Очнусь — пустырь, рассохшаяся банька.
Луна скрывалась за крышами, выпуская клубящиеся тени и свет. И казалось: по карнизам и трубам, отталкиваясь бесшумными лапами, бежит пушной, легкий зверь, развевая синеющий хвост.
Они поднимались по Никольской слабо хрустящей лестнице на волнистую гору. Среди мерцающих скатов остроконечно тянулись шатры и главы. Выносили к луне засахаренные бутоны, тугие, готовые треснуть. Распирали гору подземными корнями и клубнями. Лестница цепко хваталась за кручу. Вдоль нее прозрачно круглились деревья. В каждом, застекленный ветвями, горел фонарь.