Севриков подносит палец к губам, смотрит на дверь. Боится, как бы нас не услышали. Несмотря на свою видимую важность, он порядочный трус и, очевидно, был всегда таковым, потому и рос по служебной лестнице, занимал пост секретаря обкома комсомола и теперь вот – редактор «Известий» по разделу советского строительства. Но я уже вижу: Кирклисову он боится как огня, если он со своим положением так трусит, то что же остается нам, бедным и бесправным собкорам.
Иду к Шумилову. Николай Дмитриевич теперь ведает отделом науки, сидит в небольшом уютном кабинете и, кажется, ничего не решает. Статьи по проблемам науки заказывает его заместитель Колтовой, к нему же идет самотек, он всем правит, все решает, а Николай Дмитриевич занимает почетное место. Его пока нельзя уволить, но ему и не следует доверять. Пусть сидит в роли работающего пенсионера.
– Что происходит? – спрашиваю у него.- Статья осела у Кирклисовой, хочу пойти к ней, учинить скандал.
– Вот этого как раз не следует делать.
– А как же быть?
– Надо осторожно, ласково.
– Но я не умею, Николай Дмитриевич! Ни лгать, ни роли играть – не умею!
– Ничего не поделаешь. Ее и Алексей Иванович слушает, она – авторитет, что скажет, то все и делают.
Шумилов помолчал минуту, потом в раздумьи заметил:
– Вот так, Иван, надо привыкать. Мы в чужом монастыре, и не нам тут устанавливать законы. Хочешь жить с ними под одной крышей – постигай их нравы. А нравы эти… Черт знает, на что похожи!
Нравы в «Известиях» были таковы: заведующий отделом – он же, как правило, член редколлегии, то есть редактор газеты по какому-то разделу,- сдавал статью в секретариат. Раньше ее просматривал ответственный секретарь или его заместитель, и статья сдавалась в набор. Статьи возвращались редко, лишь в каком-то особом случае; редактор по разделу назначался высшими партийными инстанциями, он и определял политику и тактику газеты по своим темам. Теперь же этот механизм был начисто порушен. Статьи попадали в секретариат, но ответственный секретарь и его заместители могли о них и не знать. Они лежали на столе Кирклисовой и ждали своей очереди. По каким признакам она судила о статьях, никто не знал, материалы лежали подолгу, что-то пытались выяснять сами авторы, но ничего не добивались. Даже маститые – такие, как Кригер, Шагинян, Тэсс… Члены редколлегии заходили к ней реже, может, знали тщету таких хождений, может, по каким другим причинам,- вокруг имени Кирклисовой было много тайн и неясностей.
В этом «Бермудском треугольнике» застряла моя статья «Саткинский магнезит» о развитии производства важнейшего для металлургической промышленности огнеупорного материала и о судьбе города, затерявшегося на склоне уральских гор. Помню, что город этот был больше Москвы по территории, что жители соседних домов порой из-за деревьев не видели один другого и что однажды к колодцу одновременно с женщиной вышел из леса медведь. Но это детали, а суть была в другом: нехватка магнезита сдерживала развитие металлургической промышленности.
«И что она смыслит, старая карга, в таких делах!» – возмущался я, направляясь к Кирклисовой.
Маргарите Ивановне, как мне казалось, было далеко за семьдесят, ей в порядке исключения был выделен персональный автомобиль, часы работы ее не учитывались, а от лифта до кабинета ее нередко, поддерживая за руку, сопровождал какой-то молодой еврей.
С Кирклисовой у меня произошел разговор короткий, неприятный, но неожиданно для меня плодотворный.
Сказал я дословно следующее:
– У вас застряла моя статья: не понимаю, почему она к вам попала и почему вы ее держите?
Маргарита Ивановна подняла на меня непроницаемо-темные, усталые глаза. В них я разглядел тоску и желание какой-то иной жизни.
– Вы, молодой человек, научитесь вести себя…
Говорила она тихо, лицо ее из землисто-серого вдруг сделалось землисто-черным, нижняя челюсть дрожала,- она, казалось, вот-вот расплачется. Я нечаянно, помимо своей воли, нанес ей жестокий удар: она, очевидно, не помнила такого с ней кавалерийско-бесцеремонного обращения.
– Дайте мне статью! – продолжал я, полагая, что судьба этой статьи, да и всех последующих уже спета, мне их и не надо будет писать. Но статью она не отдавала. Смотрела на меня с некоторым любопытством. И даже будто бы со страхом. И после продолжительной паузы, оправившись от моего наскока, спросила:
– Почему я не должна читать ваши статьи?
– Зачем они вам? Пишу я о делах железных, вам они не интересны, да, наверное, и не очень понятны – зачем зря время тратить? – Собравшись с силами, добавил: – Ждать я не могу. Важные проблемы. Все равно, буду ходить по начальству – к заместителям пойду, к Главному. Я такой, упорный.
Понимал, что говорю не то, глупости, тяжело дышал при этом, сжимал кулаки, и ей, видимо, передалась моя решимость. Она перебрала стопку статей, достала мою и, протягивая, сказала:
– Хорошо. Скажите там, в отделах, чтоб ваши статьи мне не давали. Не надо.
И склонилась над столом. Я вышел. Севрикову сказал:
– Можно печатать статью. Кирклисова не сделала замечаний. И просила передать вам: статьи мои ей не носить.
– Как? – удивился он.
– А так. Говорит, не надо. Видно, потому, что край у меня железный – Урал. Она в этом ничего не смыслит. Так, наверное.
Севриков пожал плечами.
Я в тот же день уехал из редакции. И думал, что больше уж никакие мои материалы печатать не будут, но дня через три статья «Саткинский магнезит» была напечатана, а затем стали появляться и другие. А когда я приезжал в редакцию, Кирклисова при встречах не отворачивала головы, а пристально смотрела на меня, милостиво отвечала на мои сдержанные, но, впрочем, почтительные поклоны. Этот тон вежливых сдержанных отношений я сохранил с ней до конца. Она, видимо, решила не задирать меня. Ей, наверное, не нужен был лишний шум, и, как женщина умная, она стремилась избегать конфликтов. Лучшего варианта я не мог и ожидать.
Талантливейший русский фоторепортер,- я бы его назвал патриархом отечественных фоторепортеров,- Анатолий Васильевич Скурихин, показывая на своих коллег, а они у нас в газете почти сплошь были евреи, говорил:
– Смотри, Ваня, запоминай лица этих людей: ихними глазами мы смотрим на мир, ихними ушами мы слушаем мир, ихним больным умом мы незаметно проникаемся и начинаем постигать все явления мира. И если мы не сбросим с себя это наваждение, то скоро, очень скоро мир кривых зеркал станет нашей привычной жизнью.
Был у меня в редакции старый приятель из этого мира «кривых зеркал» – Коган Михаил Давидович. Он был у нас ретушером, в той же роли служил он и в редакции «Сталинский сокол», где мы с ним работали до закрытия этой газеты. В «Известиях» у него была маленькая комната, он сидел у окна и ретушировал каждую фотографию. Я иногда заходил к нему и присаживался к его столу. Он был мирный благодушный человек, говорил с еврейским местечковым акцентом – слушать его было забавно. Специальным ножичком, вроде скальпеля, он подчищал нужные места, потом кисточкой, чертежным пером оттенял силуэт, выделял грани. И как-то у него получалось, что все лица, даже типично славянские, приобретали нерусские черты, чем-то присущие евреям. Однажды я сказал:
– Михаил Давидович! А вы ведь их делаете немножко евреями!
Он повернулся, долго разглядывал меня.
– Ты был в Монголии?
– Нет.
– А в Китае?
– Нет.
– А в Японии?
– Был.
– Ну вот, хорошо, что ты был в Японии. Я не был в Японии и не был в Китае. В Монголии тоже не был, но знаю, как там рисуют. Если в Китае нарисуют портрет Толстого – он будет похож на китайца. Если Ленина – тоже будет похож на китайца. В Японии – тоже так. Скажи мне, разве не так в Японии?
– Да, я привез оттуда книгу с портретом Достоевского. И действительно, Федор Михайлович похож на японца.
– Ну вот, а зачем же тогда мне делаешь упрек? Я еврей, и все мои люди немного похожи на евреев. Но немножко, самую малость. Другие никто не видят, а ты увидел. Скажи мне, пожалуйста! Как ты много видишь!…
Он снова повернулся ко мне.
Михаил Давидович ни с кем не общался, не заходил в отделы, и у начальства его никто не видел, но его знания редакционной жизни были поразительны. Если у меня проходила удачная статья и ее хвалили на летучке, он мне говорил:
– Мне кто-то немножко сказал, что ты иногда умеешь писать.
Мне хотелось возразить: почему иногда? Но я смирял свое желание, слушал.
– Ты почему молчишь? – продолжал Коган.- Разве я сказал что-нибудь не так? Ты умеешь писать, это хорошо, но ты напрасно думаешь, что это уже так важно. Можно и не уметь писать, но быть умным человеком – вот это важнее.
– Но позвольте, Михаил Давидович! Мы работаем в газете, мы должны уметь писать!
– Может быть, может быть…- говорил себе под нос Коган, продолжая уверенными штрихами, почти автоматически превращать курносые носы в носы с горбинкой, впалые глаза в глаза выпуклые и чуть-чуть испуганные. Ты молодой, а молодые много знают, но если бы ты посмотрел вокруг себя, и хорошенько бы посмотрел, ты бы увидел, не все тут умеют писать, а есть просто умные и очень умные люди, а живут хорошо, и ездят на машинах, и едят там, под крышей. А, кстати, ты бывал там, под крышей, где маленький буфет и кормят этих… ну, которые у нас главные, а?… Ты там бывал?