— Гораздо лучше! — сказал Серов.
— Чем же лучше?
— Всем.
— Ну например?
— Например, она знает больше.
— Пустяки, — сказал Лунин. — Она одно знает, а вы — другое.
Они опять замолчали надолго. Теперь Серов думал, что Лунин уснул. И вдруг Лунин произнес без всякой, казалось бы, связи с предыдущим:
— Люби кого хочешь. Разве любовь — обязанность? А вот лжи перенести нельзя.
Он отвернулся, зашуршав соломой тюфяка, и закрыл голову одеялом.
Это было уже во вторую половину сентября, когда немцы, всё еще не веря, что штурмом Ленинград взять нельзя, подтянув громадные авиационные силы, старались мощной бомбежкой сломить сопротивление. Ленинград, Кронштадт, флот они бомбили почти беспрерывно. Вой зениток круглые сутки перекатывался из конца в конец по берегам Невы, Невок и Маркизовой лужи. Армады "Юнкерсов", по многу десятков самолетов в каждой, двигались одна за другой с механическим упорством. Иногда они шли с разных направлений одновременно. Отряды советских истребителей поднимались с разных аэродромов и встречали их. В числе этих отрядов была и шестерка Рассохина.
Бой в воздухе почти без перерывов шел каждый день с рассвета до заката. Возвращение на аэродром на несколько минут — и можно ничком полежать в траве, пока техники заправляют самолет горючим, перезаряжают пулеметы, — и снова вылет, снова бой. У Лунина уже не холодело внутри, когда они вшестером, не медля ни мгновения, бросались на восемьдесят огромных машин, идущих строем и стреляющих из ста шестидесяти пулеметов. Привычка притупила его впечатлительность. Он теперь очень хорошо знал "Юнкерсы", их неповоротливость, медлительность, и чувствовал свое превосходство над ними. Он умел зайти "Юнкерсу" в "мертвый конус" — в пространство, недосягаемое для пулеметов врага. Он научился даже прятаться в этих огромных стадах "Юнкерсов" от своих постоянных преследователей "Мессершмиттов-109", пользуясь поворотливостью, увертливостью своего самолета.
Бой с "Юнкерсами" больше не казался ему беспорядочным метаньем среди сплетающихся жгутов пулеметных струй. Он, как и другие, мог теперь после боя рассказать обстоятельно и по порядку всё, что происходило в бою, оценив действия каждого. Ему теперь понятна была тактика Рассохина — единственно возможная тактика при таком численном неравенстве, — не дать себя ничем отвлечь от самой важной задачи: помешать немцам бомбить прицельно.
Они встречали армады одну за другой и принуждали сбрасывать бомбы в воду. "Юнкерсы" боялись их, шарахались, обращались в бегство, завидев их издали. И всё-таки "Юнкерсов" было слишком много, чтобы натиск их можно было сдержать. Пока они разгоняли одну армаду, сзади появлялась другая и бомбила.
Флот, стоящий на рейде между Кронштадтом и Петергофом, мешал немцам жить в Петергофе спокойно. Могучая корабельная артиллерия, обстреливая их днем и ночью, не давала им сосредоточить там войска, построить укрепления. Немцы упорно бомбили флот, стараясь уничтожить его с воздуха. В течение всего сентября шла непрекращающаяся битва между немецкой авиацией и Балтийским флотом. Двадцать пятого сентября немцам наконец удалось поразить военный корабль "Сокол".
Произошло это на глазах у Лунина, когда они вшестером пытались отразить нападение ста тридцати "Юнкерсов". "Юнкерсы", как всегда, шарахались перед ними, но, раскинутые на много километров, упорно обходили их с флангов и тянулись к кораблям. Взрыв на "Соколе" был так силен, что Лунина качнуло в воздухе. Дым, почти черный, надолго скрыл весь корабль, и Лунину удалось рассмотреть его только на обратном пути, возвращаясь после погони за "Юнкерсами"; сразу обратившимися в бегство.
"Сокол" начал погружаться, но море было неглубоко, и палубы его и орудийные башни остались над водой. Колоссальные орудия его, торчавшие из башен, как растопыренные пальцы, двигались и стреляли. Разбитый, полузатопленный, он по прежнему вел огонь.
Так он вел огонь и на другой день, и на третий, и много, много дней потом, неподвижный, глубоко сидящий в воде, стоящий на виду перед берегом, захваченным немцами.
И когда остальные корабли, после того как немцы укрепились в Петергофе и поставили там береговые батареи, ушли в устье Невы, он один остался на прежнем месте и вел огонь. Он превратился как бы в новый форт Кронштадта, выдвинутый вперед, самый близкий к противнику.
Они видели его при каждом вылете. Иногда, если орудия были неподвижны, им начинало казаться, что жизнь покинула его, и они спускались к нему, проносились над ним в нескольких метрах. И всякий раз замечали краснофлотцев в черных бушлатах, которые каким-то чудом гнездились в его башнях. Он был жив и непобедим.
В эти последние дни сентября они стали молчаливы и никогда не говорили о "Соколе". Охранять флот с воздуха — это была их задача, и затонувший, но продолжающий драться "Сокол" был им упреком. Один только Байсеитов не чувствовал этой необходимости молчать. Всякий раз, возвращаясь с полета, он говорил:
— А ты видел "Сокол"? Ну и бьет!
И он долго и громко восхищался "Соколом". Байсеитов был всё такой же — оглядывающийся, угрюмо и страстно сверкающий глазами. Только очень похудел за этот месяц и стал похож на большую птицу с хищным клювом да еще неудержимее разговаривал во сне. Ведущего своего он больше никогда не покидал и защищал Рассохина в бою с каким-то вызывающим бесстрашием. Замечаний Байсеитову Рассохин больше не делал, и Лунин не раз подмечал, что когда он взглядывал на Байсеитова, в глазах его появлялось выражение, похожее на жалость.
Жалел Байсеитова и Лунин. У него было ощущение, что Байсеитов не выдержал перегрузки и где-то там, внутри, сломался. Мука, которую все они испытывали от сознания, что враг зашел так далеко, ненависть к врагу, ежеминутная возможность смерти, чудовищное утомление — всё то, что делало их собраннее и молчаливее, заставляло его метаться, говорить много и невпопад, петь о гибели со славой, мечтать о вольной охоте, о каком-то неслыханном удальстве.
Байсеитов был влюблен в Хильду, и все знали об этом, и Хильда знала.
В сущности, вся любовь Байсеитова выражалась только в том, что он не отрываясь смотрел на нее за завтраком, обедом и ужином. Беленькая, легонькая, такая не похожая на него, большого и черного, она, видимо, казалась ему чудом. До войны он, вероятно, умел бы ухаживать за ней как-нибудь иначе, но теперь у него не было времени и, главное, сил. Он был очень утомлен, тени усталости лежали на его похудевшем лице под большими глазами. Он только смотрел на нее, сидя на стуле, смотрел с напряженным и мрачным восхищением, поворачивал голову, когда она двигалась с тарелками вокруг стола. Она чувствовала его взгляд и иногда тоже посматривала на него — со смущением, испугом и жалостью в светлых простоватых глазах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});