Позволим себе еще раз сравнить рождаемость и преступность. Как ни одна семья в среднем не производит такого количества детей, какое она могла бы иметь, так ни один самый отчаянный рецидивист не совершает всех преступлений, которые мог бы совершить. Итак, численность известной нации и количество преступлений и проступков такой нации указывают на воздействие одной или нескольких определенных причин. Криминалисты плохо объясняют сущность их проблемы. Дело не в том, чтобы узнать, почему данная нация дает то или другое число преступлений в известный период, но в том, почему она дает только это число преступлений.
Многие возразят, быть может, на мою аналогию, что к воспроизведению себе подобных нас толкает естественная сила, в то время как такой силы, которая толкала бы нас прямо на преступление, не существует. Но это лишь кажущаяся разница. Никакой естественный импульс не возбуждает в нас желания стать отцом; если половое влечение в результате дает появление ребенка, то вначале оно все же не имело в виду этой цели. Точно так же мы имеем врожденное стремление к обеспеченному существованию, которое не совсем прямым путем приводит нас к воровству, мошенничеству, злоупотреблению доверием, а врожденное чувство гордости в известных случаях может привести нас к убийству из мести.
Половое влечение, наверное, не меньше толкает нас к адюльтеру, чем к материнству; и тем не менее, нужно заметить, что, все менее и менее располагая нас к материнству, оно все больше и больше влечет нас к адюльтеру. Странное зрелище, заметим в скобках, представляет собой общество богатое, деятельное, просвещенное и благоденствующее, но все более бедное детьми и изобилующее пороками; общество, которое имеет все, кроме детей, накладывает на себя все ненужные обязанности, какие только в силах выполнить, и которое оплачивает всякую роскошь, кроме роскоши многочисленной семьи. Если бы, однако, человек слушал только себя и подчинялся только глубоко скрытому стремлению его существа, желанию себя увековечить, то логика должна бы подсказать ему, что нужно вести себя иначе; чем больше овладевает им недоверие к возможности загробной жизни, тем более оно должно желать возродиться в своих детях, потому что у него нет другого средства возродиться. Но зараза окружающих примеров, искусственных наслаждений так сильна, что заставляет его забыть это основное стремление; его предусмотрительность беспрестанно делается все ниже и все недальновиднее, она распространяется на все его минутные прихоти, которые нужно удовлетворить, но ограничивается лишь горизонтом его короткой жизни, – можно бы сказать, что современное общество имеет то число детей, которое оно в состоянии прокормить на средства, оставшиеся после удовлетворения всех искусственных потребностей.
Не так легко выразить одной формулой закон преступности, но мне кажется, что накопление искусственно привитых потребностей и возрастающее стремление их удовлетворить должны считаться одними из главнейших причин преступности и бездетности. Сравнение французских департаментов, так же как и сравнение провинций в различных европейских государствах, открыло Тальквисту постоянное, полное соответствие между относительной плодовитостью браков и количеством книжек сберегательных касс и страхований от пожара. Та же причина – прогресс предусмотрительности (такой, каким я его только что охарактеризовал), по его справедливому мнению, объясняет эти параллельно идущие явления.
Но страны со слабой рождаемостью отличаются как будто большим количеством преступлений против собственности и меньшим – против личности[46], страны же с высокой рождаемостью – наоборот.
То же объяснение пригодно и в следующем случае: корыстолюбие – выражение предусмотрительности, направленной на стремление к богатству, возрастая, должно увеличить воровство и уменьшить население.
При исследовании вопроса о физических факторах преступности поднимается общий вопрос о том, какую роль играют эти факторы на поле общественной науки. Эта изменчивая проблема с некоторыми вариантами воспроизводится в праве, лингвистике и т. д. Можно сказать, что прения повсюду открыли преобладание «социальных факторов». Все доводы Монтескье были в этом случае разбиты. Если есть какая-нибудь отрасль человеческой деятельности, благоприятствующая развитию его точки зрения, то это ни в каком случае не право, на которое были направлены его попытки, но язык, потому что эта сложная система сочетаний и расчленений звуков является самым неблагодарным из всех видов деятельности, на которые мы тратим свои силы. Многие делали также попытки объяснить термическими, пирометрическими и климатическими различиями фонетические изменения, и эти законы фонетики настолько определенны (приведенные Гриммом, например), что своей точностью напоминают законы физики.
По этому поводу один итальянский лингвист – Ascoli (Италия отдает заметное предпочтение такого рода толкованиям) – говорит о филологических изотернах.
Однако нет ничего более неопределенного и недостаточного, чем этот призыв к точной науке. Даже поползновение объяснить большинство спорных явлений этнологическими влияниями, устройством горла и рта, свойственным известным расам, не выдерживает критики. Во всяком случае, иллюзия охарактеризовать каждую расу особенностями ее языка или общей семьей языков, ей присущих, рассеяна совершенно.
Когда применят к изучению языка во всей его глубине и ширине то, что до сих пор еще не применялось, то есть принцип подражания, то тотчас откроется, что отдельные законы, установленные филологами, законы фонетики, привычки, аналогии и другие… объясняются общей, преимущественно социальной, склонностью подражать частью окружающим, родным и чужим, сознательно или бессознательно, частью – самому себе, в силу рефлексии, когда стремление к речи имеется.
Таким путем создается машинальная привычка говорить и вытекающие отсюда аналогичные упрощения.
Что же касается причин каждого фонетического или грамматического изменения, которое делается сознательно или бессознательно и которое входит ежедневно во всеобщее употребление, если удостаивается подражания, то можно ли считать их преимущественно физическими или органическими? Нет, если принять во внимание, что, с одной стороны, эти постоянно делаемые незначительные лингвистические нововведения объясняются случайностями и интенсивностью общественной жизни и что, с другой стороны, у них нет никаких шансов войти во всеобщее употребление, если высшие классы общества и большие города не усвоят их.
Переходя с юга на север и с севера на юг, из уст галла в уста кельта и из уст кельта в уста германца, язык ломается благодаря постоянному переходу одних согласных в другие подобно тому, как блестящий луч преломляется под тем или другим углом в зависимости от состава кристалла, через который он проходит. Но законы этого преломления языка, при всей своей определенности, не дают ключа к тому, что есть наиболее существенного в образовании языка, как законы оптического преломления не дают формулы образования света. Свет зависит сначала от горения, которое появляется в точке исхождения луча, затем от его фокуса и, наконец, от упругости колебаний рассеивающей его эфирной сферы. Горение относится к свойству эфира вибрировать так же, как изобретательная способность в наших обществах, изучаемых с любой точки зрения, – к пассивной подражательности. Если такова была или должна быть таковой участь физиологических и биологических объяснений, то мы тем более должны устранить их, когда дело идет о вопросах религии, права, искусства и промышленности, а также и преступности.
Первые мифологи (по примеру первых филологов и криминологов) не преминули установить связь между различными особенностями богов, мифов и обрядов и особенностями климатов и рас, как между следствием и причиной. Религиозный человек по этой гипотезе обожествлял повседневные и необычайные явления, особенно флору и фауну своей земли, следуя тем приемам обожествления, которые неизменно внушались ему особенностями. Эта натуралистическая точка зрения оказалась несостоятельной; она могла объяснить лишь изменения в частностях данного явления, сущность которого при переходе от расы к расе и от климата к климату не изменится, и происхождение которого объясняется главным образом социальными причинами. Эта точка зрения понемногу уступает место социологическим теориям: или той теории, по которой мифология есть болезненный нарост языков, или теории эвгемеризма Спенсера (в которой неоспоримо то положение, что всякая выдающаяся, возвышающаяся над средним уровнем яркая личность, всякий инициатор, всякий изобретатель, сумевший показать себя, прославляется, и что всякое прославление, доведенное до крайности, есть уже обожествление), или тем системам, которые во всяком человеческом божестве видят воплощение если не изобретателя, то по крайней мере изобретения, открытия, как, например, великое и плодотворное открытие идеи приручения животных, символически выразившееся в культе коровы; или, наконец, вообще всякому историческому объяснению последовательности и изменений религий случайностями, вроде побед и поражений, борьбы или смешения различных цивилизаций. Можно было бы также заметить, что постоянный и всеобщий переход от кастовых религий к прозелитским или переход каждой из этих религий от фазы замкнутости к фазе общедоступности является в общем лишь одной из трансформаций, производимых великим общественным явлением, о котором мы будем говорить дальше, – вытеснением подражания-обычая, неразрывно подчиняющегося физиологической наследственности, подражанием-модой, подражанием свободным и победоносным.