Внизу храпит Ольга, лежа на спине и отбросив одеяло в сторону, голая во всем своем медовом великолепии. Филиппа предпочитает почивать одна в маленькой каморке, в ночной рубашке, накрывшись с головой ватным одеялом. И только скрюченные пальцы торчат из-под него.
Северный ветер пробрался в дом откуда-то снизу и теперь гуляет из комнаты в комнату, будто безуспешно ищет кого-то. Картины с почтовыми голубями, со всей их скромной красотой, мелькают перед моими глазами. А вдруг в угольно-черном небе их подкарауливают соколы со свастикой на крыльях? С нашей стены глазки́ в досках шлют в ответ пронзающие взоры, точно соревнуются со мной, кто дольше не закроет глаз. В этой жестокой схватке я всегда терплю поражение. И наконец приходят сновидения. Мне снятся сцены из папиной войны. Белокрылые пилоты-смертники, порхающие над Ла-Маншем с раненной осколками снаряда грудью, сменяются обледеневшим лицом с синими губами. Папина мать, наша бабушка, утонула где-то в шхерах, когда папе было всего шестнадцать, и я вижу, как она исчезает в волнах. Лишь ее маленькие ручки все еще торчат из воды.
Посреди ночи я просыпаюсь от жуткого грохота и сверкающих молний. Ольга уже поднялась. Сперва мне кажется, будто это пробравшиеся на остров с ящиками самогонки контрабандисты шлют морзянкой сообщения судам в штормовом море. Но тут молния вновь вспарывает небо. Кофейные чашки падают со стола в гостиной, а голуби замолкают. Мать моя, полностью одетая, со своей старой сумочкой с логотипом SAS под мышкой, вся дрожа, появляется в дверях. В грозу самое надежное укрытие – это самолет!
– Нет, я больше здесь не могу. Я хочу улететь! Остановите это! – жалобным голоском причитает она.
– Бронтофобия, – констатировала бы Филиппа, если бы тоже проснулась. Но сну нашей сестры, видно, и гром не помеха, ведь она с головой укрылась одеялом.
И вдруг Ольга показывает в окно:
– Филиппа!
За окном наша сестра в одной ночной рубашке идет на цыпочках. Ольга криком подзывает ее, но Филиппа смотрит сквозь нас каким-то остекленевшим взглядом. Потом она поворачивается и исчезает в березняке.
– Не-ет! Папа, гляди!
Отец мой уже бежит в рощу и успевает прийти на защиту Филиппы еще до следующего разряда молнии. Обнимая ее, мать моя дрожит от страха.
И тут Филиппа заходится в кашле.
Ее сразу же укутывают в банное полотенце моей матери, и мы все вчетвером начинаем растирать ее, чтобы вернуть тепло ее худенькому телу.
Но кашель только усиливается. Жуткий хриплый кашель. Филиппа еще больше бледнеет, а потом падает на пол ничком, и мать безостановочно кричит:
– У нее нет пульса! У нее нет пульса!
Папа достает кислородную маску и усаживает Филиппу к себе на колени.
– Дыши, дыши, сердечко мое, – приговаривает он как можно более спокойно. И медленно, постепенно ее дыхательные пути вновь открываются, и Филиппа возвращается на землю.
– Там, наверху, было столько электричества, – шепчет она измученным голосом.
– Да и здесь, внизу, тоже, – шепотом вторит ей Ольга. Потом я беру папу за руку.
Все последующие ночи я прислушиваюсь к дыханию Филиппы в темноте. И несколько раз захожу к ней в каморку и приподнимаю одеяло, чтобы посмотреть, вздымается ли ее грудь так, как надо.
Остаток лета Филиппа дышит без затруднений, и мы снова спим с открытыми окнами. А когда окна открыты, можно услышать, как растет вереск и успокаивается море. Чайки у пристани пожирают остатки мрака, и мы просыпаемся, ощущая безветрие и жирный запах смолы. Под беспрестанный аккомпанемент Ольгиных напевов. Когда ветер вновь усиливается, она уходит на скалы. Медового цвета локоны развеваются, руки сложены на груди, и в шхерах отдается эхом Пуччини:
– O mio babbino caro…[40]
Вокруг нее собираются овцы Лундеманна и застенчиво слушают арию. Когда же последний звук стихает и сестра моя отвешивает публике поклоны, овцы машут своими дрожащими хвостами и звенят маленькими колокольчиками, а дива тем временем шлет собравшимся воздушные поцелуи.
Я сижу на лугу, рисую облака и складываю акварели для просушки позади себя, но, не успев вовремя оглянуться, обнаруживаю, что все мои шедевры загажены овечьими какашками. Маленькие твердые шарики выражают презрение. Четвероногие лундеманновские носители шерсти явно питают пристрастие к Ольге, а на эту художницу с огромными ногами их симпатия не распространяется. Зато Лиль меня любит и заверяет, что у меня есть талант:
– Ты заставляешь холсты светиться, милая.
Каждый божий день длится бесконечно. Мы исследуем мир на босу ногу, и лучше всего получается, когда выпачкаешься или забудешь почистить зубы. Мы ловим крабов, прыгаем в воду со скалы Халлас или выходим со Свеном в море половить тайменя.
Лето вспоминается мне как одна долгая вечеринка со шнапсом и раками, когда папа обнимает мою фиалковую мать и ее смех взмывает высоко в небо.
Днем мы собираем сладкую землянику и отыскиваем в зарослях крупные ягоды ежевики, до того налитые соком и солнцем, что, кажется, готовы треснуть от прикосновения. Лиль варит из них варенье с сахаром и ванилью и предлагает мне попробовать. Я и пробую, да так, что у меня все лицо синеет от ежевики.
В шхерах мы остаемся до августа, до начала учебного года. Филиппа любит свой родной остров и ведет себя еще тише обычного, когда мать моя вытаскивает из-под двухъярусной кровати чемоданы и начинает упаковывать вещи. Старшая моя сестра с удовольствием жила бы здесь круглый год.
Незадолго до отъезда на почтовом катере папа выпускает голубей на свободу. В небо, прочь от березняка. Несколько мгновений они отмеривают над нами плавные круги, а потом берут курс на Данию и прибывают домой, в голубятню на Амагере, раньше нас.
Папин товарищ по голубиному подразделению на Сванемёллен заранее приезжает на Палермскую улицу с запасом кукурузы и зерна для голубей, чтобы им было чем кормиться в голубятне на задворках сада. Бабушке доверить такую работу ну никак нельзя.
Дома на Палермской Варинька в приоткрытую дверь смотрит, как мы таскаем чемоданы на второй этаж.
– Как ты жила без нас? – беспокоится моя мать.
– Серединка на половинку, – ворчливым тоном отвечает Варинька и открывает дверь настежь. Под затылком у нее повязка.
– Господи, да что случилось-то?
– Кто-то собрался меня переехать на Амагерброгаде. И переехал бы, если б владелец винной лавки не успел оттащить меня на тротуар, я только потому и жива до сих пор.
Она стоит в пропахшем огуречным маринадом шлафроке. Снова Господь на нее покушался, так, что ли? На голеностопе у Вареньки – бандаж, сама она не в лучшем настроении. Во всяком случае, не в самом подходящем