Наконец, осенью 1876 года подходящая школа как будто была найдена. Правда, этот пансион Фрейлен Геркэ находился далеко от нашего дома - на Большой Конюшенной, но мама всё же остановила свой выбор на нем, так как в хорошую погоду - это была бы для меня только хорошая прогулка, а в плохую можно брать извозчика. Вот и потащили меня к этой фрейлейн Геркэ, которая жила в третьем этаже, в доме лютеранской церкви, в квартире, обставленной (как мне помнится) на типично немецкий лад. Сама фрейлен мне понравилась. У нее было мятое, старообразное, остроносое лицо, но доброта светилась из ее серых глаз и встретила она меня с милой лаской. Понравились мне и дети, которые все были моложе меня и среди которых я, почти семилетний, чувствовал себя великаном. Без протестов и особенных страхов я расстался с приведшей меня мамочкой и весь первый день прошел в интересных играх, в течение же следующих недель я постепенно и совсем свыкся с чужой обстановкой. Но недолго было мне суждено оставаться в этом пансионе. Глупейший случай положил тому конец. Прыгая на одной ноге в какой-то игре по гладко натертому полу, я поскользнулся и со всего размаху шлепнулся прямо на нос.
Было очень больно, но еще болезненнее я ощутил свой позор, а когда я увидел потоки льющейся из носу крови, то мне чуть не сделалось дурно. Впрочем, не обошлось тут и без известного наигрыша. Я смутно чувствовал, что чем ужаснее будут мои страдания и жалобы, тем позорность моего падения будет менее значительна, а потому я не только плакал, пока мне мыли и бинтовали нос, положив на него компресс, но я продолжал плакать и стенать на всём пути до дому, куда меня и отвезла одна из воспитательниц пансиона. Дома я уже вовсе не страдал, однако устроил целый спектакль, чем совершенно переполошил бедную мамочку. Я даже сам потребовал, чтобы меня уложили в постель, как "настоящего раненого"! К вечеру всё прошло, а на следующее утро я вполне мог бы отправиться в пансион, но тут я решительно запротестовал, мне казалось невыносимым, чтобы я, опозоренный, снова предстал перед всеми этими дамами и перед моими товарищами-малышами! По слабости сердечной, мамочка, несмотря на заплаченный триместр, сдалась, и я уже больше фрейлин Геркэ не видал.
И как раз тогда мама узнала о существовании другого воспитательного заведения - в очень близком расстоянии от нашего дома и к тому же горячо рекомендованного какими-то знакомыми. Помещалось это заведение на Малой Мастерской, насупротив той католической церкви Св. Станислава, куда мы с папой ходили по воскресеньям. Киндергартен г-жи Вертер занимал весь второй (верхний) этаж углового особняка, при котором был обширный и тенистый сад. Вход был с Малой Мастерской, широкая барского вида лестница вела к классам, к квартире директорши и к длинному рекреационному залу, все пять окон которого выходили на улицу. Просторные классы имели, благодаря своим выбеленным стенам, опрятный вид; в них было много воздуха и света - не то, что оклеенные бурыми и грязно-желтыми обоями комнаты фрейлен Геркэ с их темными занавесками у окон. Киндергартен обслуживался целым штатом воспитательниц и учительниц, а в систему воспитания входили и уроки рисования, гимнастики и танцев. Меня сразу подкупило то, что на стенах висели большие, отпечатанные в красках картины, из которых одна изображала жизнь города, другая - жизнь деревни (разумеется немецкой), третья - железную дорогу и т. д. Несколько картин поменьше изображали сцены из Библии. Еще интереснее были те коробки под стеклом, которые тоже висели по стенам и в которых к картону были прикреплены разные миниатюрные предметы - в одной всё, что относится к производству хлеба, начиная с плуга, кончая приоткрытыми мешками, которые содержали разные зерна и крупы; в другой всё, что требуется в столярном деле; тут среди разных орудий производства - пил, стамесок и т. д. - можно было любоваться крошечным, точно для лилипутов сделанным, верстаком, а на верстаке лежал рубанок с дощечкой, с которой инструмент уже как бы соскреб малюсенькие стружки.
Надо всем витал дух Фребеля. Вообще же о Фребеле и его системе было тогда среди мамаш и воспитателей столько разговоров, что и детям имя знаменитого реформатора-педагога было знакомо. Слово "фребеличка" являлось вроде диплома полной и доброкачественной подготовленности для детского воспитания. Под фребеличкой подразумевались особы, самоотверженно отдавшиеся этому делу, согласно новейшим данным науки. В моем же представлении это были очень милые, очень скромно, но опрятно одетые девицы, на редкость ласковые, но всегда некрасивые и немного... скучные. Контрастом к ним (в моем же представлении), являлись "курсистки-нигилистки", о которых тогда тоже было много разговору, девицы необычайно решительные, нелепые, со стриженными, взлохмаченными волосами, далеко не опрятные, с вечной папироской во рту, с шляпой набекрень и непременно сопровождаемые студентами (тоже "нигилистами").
Поступив в детский сад на Малой Мастерской, я попал в самое царство Фребеля и фребеличек. Меня пленили слова "детский сад" или "Киндергартен", как было тогда, даже по-русски принято называть такие школы для младшего возраста, однако я был несколько разочарован, когда оказалось, что хотя сад (и даже довольно обширный и тенистый) при доме имеется, но воспитанников "детского сада" в него не пускают. Только тогда, когда уже водворилась весенняя теплынь и деревья стали распускаться, хозяин дома разрешал детям иногда в нем играть. Не понравилась мне с первого знакомства и директриса Евгения Аристовна Вертер, "тетя Женя", как нужно было ее величать. Она даже показалась мне довольно страшной. Это была внушительного роста дама, тучная, с совершенно круглым лицом и двойным подбородком, с золотым пенснэ на выпученных строгих глазах и с золотой цепочкой, свешивавшейся по очень выпуклому бюсту к довольно объемистой талии.
Одета она была всегда во всё черное с небольшим кружевным воротничком. Особенную же грозность придавало этой, на самом деле сердечной, старой деве то, что она ходила на костылях; одно глухое постукивание по полу костылей, одно ее передвижение тяжелыми взмахами наводило на всех детей, а на меня в особенности, трепет. Другие "тети" больше располагали к себе; особенно я привязался к толстенькой, сутулой, всегда одетой в серое "тете Наташе", и чувство известного поклонения стало у меня намечаться к "тете Саше" хорошенькой юной блондиночке, но последняя вскоре вышла замуж и покинула Киндергартен. По этому поводу был даже устроен шоколад.
Вообще я привык к школе довольно скоро, но должен сознаться, что самый фребелизм не всегда был мне по нутру. Поступив в приготовительный класс, где только урывками и исключительно в форме игры обучали детей грамоте, я должен был подчиняться всем тем приемам, которые были объединены задачей "занять детей посредством приятных и одновременно полезных упражнений". Некоторые из этих "упражнений", вроде, например, нанизывания на нитки пестрого бисера или плетения узоров из цветных бумажных полосок или еще лепки из глины, занимали меня и даже доставляли известное удовольствие. Напротив, всякое вышивание или рисование по клеточкам, и всё, что имело целью развивать наблюдение, сосредотачивать внимание и сметливость, я ненавидел. Всё это чередовалось с шуточными уроками грамоты и с настоящими играми. Но и в играх дети не были предоставлены себе; нам не давали просто побегать в пятнашки, в горелки, в жмурки, а каждая игра обязательно должна была иметь какой-то смысл.
Одни игры должны были "будить чувство природы", другие знакомили нас с географией, с историей и т. п. Всё это было очень мило и даже, если хотите, трогательно, но это и раздражало какой-то своей фальшью. Я лично остро ощущал эту фальшь и она меня бесила. Дома я нередко жаловался маме и даже вышучивал ту или иную игру, но мамочка была уверена в целесообразности всех этих педагогических новшеств (она даже получала кокой-то специальный педагогический журнал), журила меня и пыталась убедить меня в разумности и полезности всего того, что мне казалось глупым.
Из таких "природных игр" запомнилась мне одна с особой отчетливостью, но это вследствие чего-то, совершенно "в программе не предвиденного". Дело в том, что лично моя персона внесла в нее нечто такое, что в чрезмерной степени подчеркнуло "натуральность". Детям надлежало представить лес с его обитателями. Мальчики и девочки повзрослее изображали деревья и для этого должны были шевелить поднятыми над головами пальцами рук (что выражало трепетание макушек под действием ветерка), малыши же представляли заинек, лягушечек, а уже совсем крошки - сидели на полу в качестве цветочков, земляники и грибков. Вот среди этой-то "поэтичной" игры и в самый разгар прыгания лягушечек и посвистывания птичек, у корней дерева, которое олицетворял я, - вдруг потек настоящий ручеек!
Случился же этот грех потому, что я, в силу своей непоборимой стеснительности, не решился своевременно "попроситься выйти" - ведь при этом пришлось бы подвергнуться позору растегивания штанов руками "тетушек", так как я сам этого сделать еще не умел! И какой же тут получился конфуз и скандал! Какой безудержный и безжалостный смех раздался вокруг, какой переполох среди воспитательниц. Как грозно застучали костыли, примчавшейся откуда-то директрисы, как всё засуетилось, стараясь освободить меня от намокших штанишек и удалить следы моей нечистоплотности. И нельзя мне было после того без штанов оставаться среди других детей. Две "тети" схватили меня, горько плачущего от стыда и понесли в самую святая святых - в личные комнаты Евгении Аристовны, в ее спальню и там уложили на диван, закрыв одеялом. Тут я должен был пролежать пока мне не принесли сухую смену из дому и тут, лежа в одиночестве, я пережил часа полтора очень горьких размышлений. Уже то было ужасно, что я, самый большой в классе, так осрамился, но к этому прибавился страх, как бы меня за это не оставили дома, вместо того, чтобы поехать на большой бал к дяде Сезару, что было мне обещано, что я себе выпросил и о чем мечтал много дней...