В соседней комнате давно булькает кипяток. За жаропрочным стеклом, освещенные снизу, взлетают и лопаются на бурлящей поверхности тугие багровые пузыри. Осторожно обертываю горловину колбы свернутой в несколько раз бумагой и после секундного раздумья, что засыпать в стакан — растворимый кофе или чай, — останавливаюсь на чае.
Когда скидываю куртку и сажусь на диван, ощущая спиной его теплую мягкость, чувствую, как все-таки намотался за сутки. За окном уже осторожно занимается рассвет. Шестой час утра. Тоненько звенит о цинковый карниз оторвавшаяся сосулечная капелька.
…Шестой час утра. Когда пять лет назад, еще стажером, я пришел на свое первое суточное дежурство, то заснул именно в это время. И не потому, что происшествия мотали меня целые сутки напролет, нет. Был тогда, помнится, с утра один холостой выезд по какому-то недоразумению, и все… Но я так накрутил себя за несколько дней перед дежурством, столько всего насмотрелся в отделе, а главное, наслушался, что мне казалось: именно в мое дежурство произойдет что-то ужасное, страшное, особенно отвратительное, и это навсегда отравит уже начинавшуюся тогда любовь к моей новой работе…
Перед дежурством я почти не спал несколько ночей, изводил маму, которая в конце концов совала мне в рот таблетку барбамила, и на само дежурство пришел уже совершенно обессиленным, напуганным и взвинченным.
Тем более что отвели мне тогда диван у трасологов, среди развороченных денежных ящиков, присланных на экспертизу. Я долго лежал, всматриваясь в их пустые черные животы, чувствуя, как сердце мое поднялось под самое горло и колотится громко и болезненно. За сейфами холодно сияли витрины с моделями разных марок шин и образцами закатки водочных бутылок.
Вздрагивая при каждом шорохе, поминутно ожидая, что вот-вот откроется дверь и меня позовут, я маялся, зажигал и тушил свет, ворочался с боку на бок, безуспешно, не понимая ни единого слова, пытался читать прихваченную из дома книгу и в конце концов, совершенно одуревший, забылся тяжелым, с непонятными кошмарами сном.
А утром, когда в окна вовсю светило солнце и на бульваре возле управления радостно шумели деревья, меня разбудил умытый и довольный сутками без происшествий Стас — он был в тот день моим ментором — и сказал насмешливо, обнаруживая изрядное знание детской классики:
— И всю ночь ходил дозором у соседки под забором… «Конек-горбунок», слыхал? Здоров ты, однако, спать…
И с шуточками, с разными прибауточками начался день, который меня успокоил окончательно.
А теперь я не хочу ничего — ни думать, ми вспоминать. Спать хочется. Приоткрываю один глаз и гипнотизирую взглядом телефон — настраиваюсь. После этого, успокоенный, кубарем качусь в теплую, пахнущую свежим чаем пропасть…
24
Телефонный звонок резко выдергивает меня из сонного небытия. Взгляд на часы. Начало девятого. Все-таки два с лишним часа урвал. Прекрасно.
Но если это вызов, то дело плохо. Можно уехать вот так в самом конце своего дежурства и застрять на полдня, а то и больше. Сколько раз говорено было о том, чтобы из двух опергрупп одна сменялась в девять, а другая в десять! Все были бы какие-то варианты…
Значит, не повезло.
В трубке сипит голос:
— Эксперт Колчин, на выезд!
— Иду, — машинально отвечаю я и только сейчас, окончательно стряхнув с себя сон, соображаю, что звонит Володя Ершов.
— Нехороший ты человек, Ерш, — говорю я. — Одно слово, судебный медик. Ни души у тебя нет, ни сердца. Все вы такие…
— С этим лестным о нас мнением Иду тоже познакомить? — осведомляется Ерш.
— Только попробуй. Уже домой собрались? Судебные медики меняются в девять.
— Домой, домой, — радостно восклицает Ерш, — на заслуженный отдых. Когда отпускную пленку будем печатать?
— В следующее дежурство попробуем. Ты не посмотрел, когда мы совпадаем?
— Вроде в конце месяца, — неуверенно отзывается Ерш. — А пораньше никак?
— Ни в коем разе, — мстительно отвечаю я. — Будешь знать, как пугать людей по утрам…
Ерш обиженно заныл, потом что-то пробурчал невнятно, видимо закрыв трубку ладонью, и я уже слышу звонкий голос Иды Гороховской:
— Павлик! Доброе утро! Вы уж не сердитесь на этого типа. Меня он и вовсе час назад поднял. Так что я ему уже выдала за двоих.
— Вот за это спасибо, Ида.
В трубку опять врывается сипатый Ерш.
— Так когда мне приходить с пленкой?
— Оторвись, — холодно говорю я. — После Иды слушать твой голос неприятно и неразумно.
— Да сделайте вы ему эти снимки, Павлик, — это уже опять Ида. — Вы же его знаете, Ерш не отвяжется…
— И то верно. Скажите ему, Ида, пусть приходит во вторник к вечеру, придумаем что-нибудь. Счастливо отдохнуть…
— Привет! — говорит Ида и вешает трубку.
Сна как не бывало. Я достаю полотенце и выхожу в коридор, уже вычищенный утренними уборщицами. Со стен коридора на меня угрюмо посматривают криминалистические столпы мирового значения, как бы спрашивая: «А что бы вам, эксперт Колчин, подсиропить этакое в конце вашего дежурства, а?»
Этот вопрос одинаково написан и на лице у выдумщика словесного портрета Альфонса Бертильона, и у одного из пионеров дактилоскопии, Эдмона Локара, а также на заросших дремучими академическими бородами лицах наших соотечественников — судебного медика Чистовича Федора Яковлевича и основоположника судебной фотографии Евгения Федоровича Буринского, носителя различных доисторических чинов и званий, вроде действительного статского советника, а также лауреата Гран-При Парижской всемирной выставки бог знает какого тысяча восемьсот лохматого года.
Только великий Иван Петрович Павлов, тоже интересовавшийся нашим делом, вроде бы подмигивает из-под кустистых своих бровей, усмехается: «Иди себе, Паша, спокойно, куда шел, это мы так, по-стариковски, пугаем просто. Иди, милок».
На углу коридора вывешен еще не виденный мной плакат. Два наших эксперта с официальными лицами (поскольку лица пересняты с групповой фотографии какого-то серьезного назначения) держат на руках (на каждого по одному) двух отчаянно ревущих рисованных младенцев.
Прекрасно, нашего полку прибыло! Отцовство в нашем отделе ценится и поощряется повышением личной значимости на несколько пунктов и возможностью хотя бы в первый год отлынивать от некоторых обязательных для других мероприятий. Значит, сегодня скидываемся на подарки счастливым родителям, это уж как полагается…
За углом — владения наших методистов, великих собирателей и пропагандистов. Им принадлежит довольно недурная библиотека, где строгая, при комсомольском значке и очках, заочница юридического Шурочка заводит на вас абонемент и только после этого пускает в свои пределы, где книги, папки с делами, подшивки экспертиз и много еще всякой всячины.
У всего отдела с Шурочкой давний принципиальный спор. После окончания юридического ее манит адвокатура. Мы же все прочим ей небывалую милицейскую карьеру. Но Шурочка непреклонна:
— В сыщики не пойду. И в эксперты, между прочим, тоже. Вам бы все лови-держи-хватай, а дальше что? А дальше как раз я и буду.
Конечно, она шутит. Ведь не может же быть, чтобы не понимала она, что мы ведь тоже защищаем — правда, по-своему и уж, конечно, активнее, чем можно в адвокатуре. Так что надежда переубедить в конце концов нашу Шурочку еще держится в отделе крепко.
Целыми днями Шурочка лелеет свое многообразное хозяйство — перекладывает, подшивает, систематизирует. Мы немного посмеиваемся, видя ее всякий раз погруженную в бумаги, но зато любую нужную справку вы сможете получить в течение пяти минут. Если, конечно, не затеете с Шурочкой разговора об адвокатуре.
В ведении Шурочки, кстати, находится и кабинет криминалистики, где через час — будем надеяться, что вызовов больше не будет, — я отчитаюсь за проработанные сутки.
В конце коридора наш — честное слово, не хуже московского! — музей криминалистики, закрытый на три замка и наглухо опечатанный. Тем не менее музей часто распахивает свои двери для посетителей. Собственно, это в общем-то и не музей, а несколько учебных залов для сотрудников милиции. Там собраны свежие дела.