Кирка осталась далеко позади, а Горбань и Кривоносов продолжали молча смотреть на колокольню, на ее изуродованную верхушку.
Машина вырвалась из каменной тесноты городского предместья. По сторонам дороги, сколько доставал глаз, лежали теперь поля серого снега. Снег, покрытый копотью и сажей, напоминал пепел.
— Скоро нам за дело приниматься, — сказал Кривоносов.
— За делом и едем, — наставительно ответил Горбань. Он чувствовал себя обязанным наследовать все традиции расчета и поэтому, очевидно, усвоил манеру Третьякова разговаривать. — Или, думаешь, курорт для тебя на берегу моря открыли? Как же, держи карман шире! Курорт! Не забудь на диету попроситься.
— Зачем на диету? Что дадут, то и будем кушать, — миролюбиво и серьезно ответил Кривоносов.
Горбань ничего не сказал. Он с головой закутался в плащ-палатку, прячась от леденящего, порывистого ветра. Оба сидели за кабинкой машины, но ветер все-таки дул им в лицо. Чехол «катюши», шедшей следом за полуторкой, был выгнут, как тугой парус.
Ветер дул со стороны города. Он выдувал пепел и золу с пожарищ, нес навязчивый запах гари.
1945
ПУД СОЛИ
Круглая крышка люка приподнялась, под ней зашевелилось смутное пятно. Кузовкин вскинул автомат, немедля дал очередь, и крышка захлопнулась.
Минуту спустя чугунный круг вновь приоткрылся, кто-то поднимал его с исподу плечами или головой. Высунулась рука с грязным белым платком. До Кузовкина донесся гремучий дребезг, крышка грохнулась на камни. Из водопроводного люка выглянул человек, он проворно выкарабкался, стал на ноги и, малорослый, худой, не пригибаясь побежал к воротам. Видимо, еще сидя в круглом колодце, он приметил Кузовкина и прокричал ему звонким, по-мальчишечьи ломким голосом:
— Стой! Мины! Ворота не трожь!
С ночи дежурил он в люке, чтобы предупредить освободителей. Ворота густо опутаны колючей проволокой, и неприметны зловредные провода, которые тянутся к мине.
Кузовкин со своими разведчиками сквозь колючую изгородь наблюдал за недоростком — лагерник, что ли? Вблизи можно было различить, что это белобрысый, тщедушный парнишка. Худые плечи, тонкая шея, в лагерной робе не по росту, шапки нет вовсе, волосы как пучок взъерошенной соломы.
Парнишка перерезал ножом один проводок, долго возился с другим. Мина оказалась с двумя сюрпризами, с двумя элементами неизвлекаемости. Парнишка выковырял мину из-под ворот, оттащил ее в сторону и бросил с той показной небрежностью, какую опытные саперы приберегают для обезвреженных мин. Потом он распутал проволоку и распахнул ворота настежь — добро пожаловать!
Парнишка вызвался быть поводырем у разведчиков, когда те обходили цеха авиазавода. Он рассказал, что уже три дня никого не пригоняли на работу из лагеря, расположенного на другом конце городка, а на заводе хозяйничали немецкие саперы.
Наши штурмовики умело превратили крышу сборочного цеха в жестяные лохмотья. Под дырявой крышей стояли на конвейере еще не собранные, но уже подбитые «мессершмитты».
Парнишка увязался за разведчиками, они пробирались по узким каменным ущельям, бывшим улицам и переулкам Хайлингенбайля на его северную окраину. Кузовкин уже знал, что парнишку зовут Антосем, он из Смоленска, жил на улице Первый Смоленский Ручей, мать работала на льнокомбинате. То-то Кузовкин признал родной говорок, когда парнишка заговорил возле заводских ворот.
— А лет тебе сколько? — спросил Кузовкин.
— Скоро семнадцать стукнет.
— И долго в неволе маялся?
— Три года без месяца.
— Однако. — Кузовкин покачал головой в обшарпанной каске и заново, с жалостливым любопытством поглядел на Антося…
Он где-то раздобыл себе старый ватник и мало отличался одеждой от разведчиков: весной им сподручнее шагать в телогрейках, нежели в шинелях. И погоны прикрепляют не все — разве напасешься, когда по ним все время елозит ремень автомата и лямки заплечного мешка! За спиной у Антося трофейный солдатский ранец, поперек груди трофейный автомат, загодя припрятанный в том самом люке. По дороге он подобрал каску, которой прикрыл свою соломенную копенку по самые глаза.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Антось пояснил попутчикам, что означает название городка. В переводе с немецкого на русский «Хайлингенбайль» — «священная секира», или, если проще выразиться, «священный топор».
— Вот если бы нашу Рудню так назвали… — сердито сказал Кузовкин. — У нас мужички все время топорами машут, лес рубят. А здесь на голом месте разве лесорубы жили? Палачи-рыцари головы рубили…
Антось почувствовал расположение Кузовкина к себе — все-таки земляки! — осмелел и попросился к нему под начало. Ему так нужно отомстить Гитлеру, пока война не вся. Гитлер не одного его за колючий забор посадил, — всю семью оккупировал, еще две сестренки маются в неметчине.
— Я тоже когда-то мальчишкой в Красную Армию просился, в эскадрон, — вспомнил Кузовкин, — а не взяли. «Маловат ты, Кузовкин, — сказал мне комэск в красных галифе. — Ты и на коня не влезешь. А подсаживать у нас тебя некому. Так что погоди годика два…»
— Мне ждать никак нельзя, — вздохнул Антось, — сами понимаете.
— От красной кавалерии я тогда отстал, зато в этой войне долго на конной тяге находился. В обозе меня трясло, — усмехнулся Кузовкин. — А в разведчики попал уже после Немана. Активных штыков в батальоне осталось — раз-два и обчелся. Все полковые тылы под метелку подмели, а ездовых, связных, пригласили на передний край.
По правилам Антосю следовало обратиться с этой просьбой к майору Хлудову, заместителю командира полка по строевой части. Но человек он не добродушный, как с ним сговоришься, если у него душа ежом стоит? Такой Сухарь Сухарыч, его и в кипятке не размочишь…
Кузовкин пообещал взять хлопоты на себя. Придется сделать обходный маневр и поговорить, когда случай подвернется, с замполитом батальона капитаном Зиганшиным. А пока полк на марше, пусть Антось не отстает от разведчиков.
Навстречу им тянулась по дороге, испещренной воронками, пестрая, многоязыкая колонна вчерашних узников, освобожденных из лагеря в Хайлингенбайле. Многие тащили тележки, везли детские коляски, велосипеды, нагруженные скарбом. Колонна вытянулась на несколько километров. Вчерашние узники махали косынками, беретами, самодельными национальными флажками — будто вся освобожденная Европа благодарила старшего сержанта Ивана Ивановича Кузовкина и его разведотделение. Суетливый и болтливый Мамай то и дело снимал свою каску заодно с пилоткой и громогласно орал «пардон!» или «бонжур!». Однажды из колонны радостно и поспешно откликнулись на приветствие, но Мамай только крикнул и развел ручищами — запас французских слов исчерпан.
— Слышишь? — спросил Таманцев у Антося, внезапно остановившись. Обратил счастливое лицо к северу и сделал глубокий вдох.
Антось тоже остановился, снял свою непомерно большую каску и старательно прислушался.
— Ничего не слышу.
— Морем пахнет! — Таманцев зажмурился от удовольствия.
— А я и не знаю, какое оно, море, — виновато пожал Антось плечами, угловатыми даже под телогрейкой.
Из солидарности он тоже набрал полную грудь свежего воздуха, который Таманцев признал морским.
Их обогнал лениво шагавший Мамай и бросил на ходу, ухмыляясь:
— Еще когда нашего моряка намочило, а до сих пор не высушило.
Пока Антось вел разведчиков через городок, пока вывел на шоссе, ведущее к Розенбергу, его соседи по бараку, вся колонна лагерников ушла далеко на восток. На всем белом свете не осталось у него теперь никого, кроме старшего сержанта.
В первый же день Антось узнал о дяде Ване многое. Сын у него скончался в бою под Москвой; сам до войны был десятником на лесной бирже; родом из-под Рудни, леса там богатые, сильные, чащоба. Наверно, поэтому дядю Ваню воротило с души от тутошних лесов: валежник собран, все шишки под метелку, в садах яблони и вишни стоят под номерками. А вот аисты в Восточной Пруссии не живут, и скворечника здесь тоже не увидишь.