Сказав это, он уже собрался покинуть меня, но одна невыносимая мысль отравляла мне счастье и лишала меня возможности насладиться им. Открыть, кто я, — значило поставить на карту свою жизнь; но нечто более властное, нежели забота о собственном существовании, запрещало мне воспользоваться добротой и гостеприимством этих горцев и принять благодеяние, предназначавшееся не мне.
«Брат мой, — сказал я ему, — вас ввела в заблуждение моя внешность. Я родился за пределами Клементинских гор; сюда я пришел в поисках свободы. Все говорит мне, что я мог бы найти здесь то единственное благо, которого я жаждал на земле, — возможность свободно наслаждаться воздухом, небом и собственным сердцем. Но рай, который вы предлагаете мне, предназначен другому, более счастливому человеку, нежели я. Я же в этих рощах — только чужеземец, которого вы имеете право покарать за то, что он вторгся к вам».
Морлак смотрел на меня.
«Юноша, — сказал он мне после недолгого молчания, — в твои годы еще не умеют обманывать; но можешь ли ты быть уверен, что не обманываешь самого себя? О, если бы мог ты действительно разочароваться в том мире, который ты покидаешь, и разочароваться навек! Впрочем, ободрись. Я был молод, как ты, и, как ты, чужеземцем в Черногории, когда явился сюда искать убежища и был, как и ты, доброжелательно встречен пастухами, которые не отвергли меня, как я того опасался. Ступай, — сказал он властно, — и владей землями, которые я указал тебе; они не принадлежат никому в отдельности, и первый встречный может взять их себе; мы не дошли еще до необходимости ограничивать наше население. Сотня семейств живет здесь на пространстве, которого достало бы на целый народ. Дети детей твоих смогут расти здесь, не обременяя соседей и не страдая от нищеты. Прощай, — сказал он мне. — Трудись, молись богу и наслаждайся покоем своего сердца».
Я остался один, счастливый сознанием своей свободы; я был хозяином плодородной земли, которая почти не требовала труда, да и тот благодаря своей легкости и успешности всегда был приятен. Мои владения, которых не касалась еще рука человека, орошал полноводный ручей; вздуваясь время от времени от грозовых ливней, он водопадом низвергался с вершины моих скал и омывал далекие сады, где обилие плодов превышало мои потребности, но зато привлекало бесчисленные стаи перелетных птиц. С наслаждением охранял я этих случайных гостей моих от нежданных превратностей погоды; я бывал счастлив, когда спасал от губительного холода пчелу, застигнутую ледяным ветром, и относил ее, согрев своим дыханием, в расщелину одинокой скалы, служившую ей обычно убежищем. Так прожил я два года, ни с кем не общаясь. Мне было тогда восемнадцать лет, и я сам удивлялся тому, как развились мои силы от привычки к сельской жизни.
Я был счастлив — повторяю, счастлив, потому что был свободен, потому что был уверен в своей свободе, а я не знаю ничего, что способно так наполнить сердце человека блаженным волнением, как эта уверенность, которой ему редко приходится наслаждаться. Как все восхищало меня! В какой восторг приводило меня созерцание природы! Однако я часто томился какой-то непостижимой потребностью быть любимым; меня приводила в отчаяние уверенность, что никогда моя избранница не последует за мной в этот пустынный край, чтобы соединить свою судьбу с моей. Я понял тогда, что самое нежное чувство в страстном сердце может стать яростью. Я ненавидел мир, обладающий этим неведомым сокровищем, всей той ненавистью, которой я ненавидел бы счастливого соперника. С презрением, с ревнивым гневом думал я о девушках, которые, пленившись модными нарядами и лестью каких-нибудь изнеженных поклонников, когда-то бросали на меня надменные взгляды, потому что я был никому не известен и слишком молод. С каким-то бешенством я представлял себе, как сладостно было бы мне доказать им когда-нибудь, сколь ложны их тщеславные предрассудки, проливая на их глазах кровь или приводя их в ужас заревом пожара… Простите, Антония, этот бред безумной юности, предоставленной во власть страстей.
Я нарочно отыскивал в горах медведей, чтобы нападать на них с рогатиной — единственным моим оружием, и сожалел при этом, что меня не видят эти женщины — они чудились мне повсюду, — что они не вынуждены, дрожа от страха, искать у меня спасения и защиты. Я не бывал в обществе других пастухов, которые также почти не общались друг с другом; но я пользовался среди них известностью за свою отвагу и силу, которые мне несколько раз случайно удавалось проявить перед ними.
Загадочность моего появления, мое полное одиночество, не нарушаемое ни при каких обстоятельствах, особенно же рассказы о моей силе и храбрости, завоевали мне то всеобщее благоволение, которое дикари, как и цивилизованные люди, обычно питают ко всему необычному.
Однажды в Клементинские горы вторглись иностранные войска. Несколько отважных отрядов нашли там свою смерть. Их поддерживала армия, не решавшаяся последовать за ними, но угрожавшая некоторое время нашему пустынному краю. Роща нижней долины, где я жил, была почти неприступной. Впрочем, чем могла она привлечь алчность соседних народов? Но многие из наших братьев, жившие на внешних склонах, погибли; мы поднялись им на смену. Во время боя случай сделал меня пленником неприятеля, несмотря на мое решение умереть: я делал для этого все, что мог, ибо жизнь постыла мне, но вместе с кровью я потерял сознание, и враги взяли меня с собой. Слишком долго и бесполезно было бы рассказывать об этом.
Какой стала моя жизнь впоследствии — это уже другая тайна, которую мне, быть может, и придется еще открыть вам. Но сколько раз воспоминание об этом неприкосновенном и восхитительном убежище, которым я владел в новом обществе, вне пределов земных властей и их законов, заставляло трепетать мое сердце. Сколько раз готов я был все покинуть, чтобы обрести его вновь, и если б меня с некоторого времени не удерживала здесь сила непобедимого чувства…
— С какого времени? — спросила Антония.
— С тех пор, как я увидел вас, — холодно ответил Лотарио. — О, если бы мое сердце было менее дерзновенно в своих чувствах и привязалось бы к женщине, такой же одинокой в этом мире, как и я, женщине, способной понять и позавидовать блаженной жизни в моей роще! Это была мечта моей юности.
— Мне кажется, Лотарио, — возразила г-жа Альберти, — что вы сами создаете какие-то химеры, чтобы потом сражаться с ними. Я не вдумывалась, я даже не пыталась поглубже вникнуть в эту странную тайну, заставившую вас так рано отказаться от всех преимуществ, на которые все ваши достоинства давали вам право рассчитывать в свете; но моя жизнь нераздельно связана с жизнью моей сестры, а мне уже известно, что она готова подчиниться всем диким прихотям вашей философии до той поры, пока вам не угодно будет вернуться к образу жизни, более достойному ее и вас. Она одна лишь имеет право опровергнуть мои слова.